Парижский антиквар. Сделаем это по-голландски
Шрифт:
— Потому. Ты ведь в ноябре опять собираешься приехать сюда на семинар по экологии? Вот и плюнь на свой семинар. Никто сюда тебя больше не пустит.
— Почему?
— Вот заладил! Да потому что голландцы любят демократию. Но еще больше они любят тех, кто не лезет в их дела. А едва достигшие половой зрелости пакистанские адвокаты, подписывающие петиции протеста, у них вызывают раздражение, понял?
Азат снисходительно усмехается.
— Никто не узнает.
— Боже, тебе сколько лет?
Азат поднимает глаза и задумывается.
— Двадцать
У меня от злости начинает садиться голос.
— Черт тебя побери, это вопрос риторический, на него можно было и не отвечать. В твоем возрасте надо бы знать, что спецслужбы следят за подобными мероприятиями и принимают меры против наиболее активных организаторов. Тем более иностранцев. Вот вернешься к себе в Пакистан, там и борись за свободный въезд и выезд.
— К нам палестинцы не ездят.
— Правильно делают. Я бы тоже на их месте предпочел Европу. Не обижайся, просто сюда ближе ехать.
Я уже готов прекратить этот пустой и раздражающий меня разговор, но тут в голову приходит неожиданная мысль.
— А ну-ка, покажи мне еще раз свою бумажку. Интересно, здесь еще призывают к поддержке парламентом законопроекта об упрощении процедуры въезда в Голландию слушателей учебных заведений. Голосование через три дня. Интересно. Очень интересно. Так кто именно тебе это дал?
— Слушатели-арабы.
— Арабы, говоришь? Смотри-ка, они хорошо осведомлены о повестке дня парламента. Сдается, их кто-то надоумил составить эту петицию. И смотри, главное в чем — митинг в поддержку палестинцев состоится только сегодня вечером, а наши подписи уже стоят. Если там что-нибудь случится, мы автоматически становимся соучастниками. Нас вышибут отсюда в двадцать четы ре часа.
Азат делает неожиданно-быстрое и ловкое движение в попытке вернуть петицию, но промахивается.
— Отдай!
— Иди-иди. Потом еще будешь меня благодарить.
Быстро разорвав петицию в клочья и предусмотрительно сунув обрывки в карман, пытаюсь бежать дальше, но Азат виснет у меня на рукаве и жалостливо бормочет:
— А что я скажу арабам?
— Что ты по недомыслию полез за подписью в поддержку палестинцев к Соломону. Тот, кто тебя мало-мальски знает, в твое скудоумие поверит легко. Далее скажешь, что у Соломона случился приступ ярости, он вырвал у тебя листок и разодрал в мелкие клочья. Чтобы их разжалобить, добавь какую-нибудь яркую деталь. Можешь сказать, что он заставил тебя эти клочья съесть. Вот он, кстати, идет. Соломон, можно тебя на минуту?
Соломон приехал из Эфиопии, он выше меня на две головы. Если он положит руку на голову Азату, то ладонь покроет пространство от нижней части затылка до кончика носа и пакистанец начнет от страха садиться на пол. Так однажды и произошло после необдуманного заявления Азага о том, что Израиль является искусственным государственным образованием, не имеющим реального права на существование. Жест был укоряюше-дружеским, но Азат с тех пор избегает прямого общения с эфиопом, и сейчас он торопливо бормочет:
— Пусть он уйдет. Я сам придумаю, что им сказать.
Близкий к отчаянию, Азат наконец отпускает мою руку и вваливается в вечно приоткрытую дверь Лиз. Учитывая их разницу в возрасте и насмешливо-покровительственное отношение Лиз к пакистанцу, Азат явно пошел искать утешения и совета.
Я опаздываю к Джой на двадцать минут, но она еще не готова. Сегодня она была в гостях у своей подруги, китаянки Шам Шан, которая учится в магистратуре института. Шам Шан живет не в гостинице, а в принадлежащем институту небольшом современном двухэтажном коттедже, расположенном довольно далеко от центра Гааги. Случайно или нет, коттедж населен исключительно особами женского пола, включая двух индианок из нашей группы.
Мне приходится ждать Джон в номере Шам Шан, пока она вернется из душевой. За те десять минут, что я здесь нахожусь, не меньше полдюжины девушек самых разных рас заглядывали в дверь, спрашивали Шам Шан и, с любопытством оглядев меня, исчезали. Господи, насколько все женщины одинаковы. Оно, с другой стороны, и хорошо: по крайней мере, хотя бы примерно знаешь, чего от них ждать.
Наконец, Джой готова, и мы отправляемся в центр города. Шиковать среди студентов института не принято, поэтому мы едем на трамвае, благо вечером он почти пуст.
Немного посетителей и в ресторане у центральной площади. Беленые стены, литографии с видами старой Гааги, темные балки, винтовая лестница на деревянную антресоль, приглушенный свет. Сюда мы, те, кто живет на Оудемолстраат, заходим отметить дни рождения и другие торжественные события. Джой говорит, что она не голодна.
— Если не сделать заказ, нас вытолкают в шею. Не пить же кофе весь вечер.
Джой рассудительно предлагает:
— Тогда будем себя вести как благочинная пара: закажем рыбу и белое вино.
На улице темнеет, зажигаются фонари и окна в домах через площадь. Начинается дождь, капли его замирают на окне, у которого мы сидим, и, помедлив, срываются вниз.
Мы болтаем о себе, институтских делах, общих знакомых. Джой учится в магистратуре Института международных исследований. Замуж она вышла два года назад за голландца, которого я уже имел возможность видеть.
Глядя в окно, Джой расказывает:
— Мой отец — чиновник в правительстве Индонезии. Среднего ранга и небогатый. А муж очень состоятельный человек.
— Чем он занимается?
Джой неопределенно пожимает плечами:
— Бизнесом. Я не лезу в его дела. У нас большая разница в возрасте и разные интересы. Он приезжал в Джакарту по делам. Мы познакомились случайно на приеме.
Деньги у них в семье действительно есть. Еще при знакомстве я обратил внимание на часики Джой: они выполнены из стали и золота Эбель и стоят не меньше полутора тысяч долларов. Одета она тоже неброско, но довольно дорого. Чтобы оценить все это, нужен наметанный глаз, и единственная, кто обнаружил такие способности, была Лиз. При первой возможности она язвительно бросила: