Партизаны. Книга 2. Сыновья уходят в бой
Шрифт:
Дальше шли взбодренные, будто окунулись в холодную воду. Вот что значит силища, армия! Особенно радостно через деревни проходить. Жители на улице будто дожидались тебя. Тут уже шли отряды, твой не единственный.
– Хлопчики, может, вы уже армия? – говорит молодая женщина. Улыбка – праздничная, знает, что не армия, не у первых, видно, и спрашивает, но и ей, и тем, кто стоит рядом, и партизанам хочется слышать это слово – армия, Красная Армия!
И вдруг – Тит, селибовский. Толя подбежал к старику. Очень обрадовался Толя сварливому и
Все помнит об этом человеке: и то, как болтал что попало в первые месяцы войны, как тащил из магазинов и радовался, будто до конца дней своих надеялся прожить на этом, как сказанул однажды Толиной матери: «Умные все дома, а твой за кого воюет? За Сталина?» Все это было. Но потом поумнел дед, особенно как получил «гумы» в комендатуре. И тоже за язык. Но сейчас не то важно, какой он, важно, что он из Лесной Селибы, что видит Толю с оружием, видит партизанскую силищу. Вот уж распишет заводским курцам! Толя просто счастлив, что видит тощего занудливого Тита.
– А у нас сказывали, что убили тебя и брата, – с недоверием смотрит дед на Толю, – бургомистр, Хвойницкий, кричал.
– Привет ему можете передать.
– А брат где? – Глазки у деда по-прежнему недоверчивые.
– В лагере. Его легко ранило.
– А, значит-тки, подстрелили, правда-тки. Ну и зануда!
– А про письмо – правда? – спрашивает Тит.
– Какое письмо?
– Из Германии, от вашего батьки.
Заговаривается дед.
– Прощай, старик! – прозвучало неплохо. Но Толя тут же вернулся. – Какое там письмо?
– На комендатуру будто прислал. Бургомистр говорил.
– Больше ничего не сочинил ваш бургомистр? Ну, а как там соседи… наши… ваши?
Хочется узнать про Барановских, про друзей: Янека, Миньку. Сидят, наверно, дома, ловят слухи о партизанах, завидуют. Но Тит другое говорит:
– Старший ихний собрался и пошел в лес. Что вам батька-матка? А старых похватали немцы.
– И Миньку?
– Это младшего? Все-ех!
Вот оно, о чем думалось по дороге. Здесь, в партизанах, человек вроде ближе к смерти. Но что может быть страшнее, чем беспомощность перед злой волей, жестокостью пьяных от лютости врагов. Толя среди партизан, мир хорошего, радостного, своего не широк, все время чувствуешь границы, за которыми – внезапная тревога, первый, самый громкий выстрел.
Но пока нет этого первого выстрела, и даже когда он прозвучит, твой мир все время с тобой. Между этим миром и тем, что принес, несет враг, – стена, хотя и не постоянная.
А Минька, щуплый, с горбатым, «пилсудским» носом, в эту минуту совсем в другом мире, и он почему-то представляется маленьким, высохшим старичком, которого до слез жалко.
… Догнал своих в другом конце села. Взводы отдыхают у дороги. Дядя Митин желтыми зубами грызет сочную и тоже желтую брюкву. Из-за сарая выходит Застенчиков, в каждой руке по брюквине.
– Мне вон ту, – говорит Головченя.
– Там, – показывает на огород Застенчиков.
Весь день гостили у местных
С удовольствием думаешь о своем Полесье: там ты тоже местный, но местность твоя – целый край, там лес так уж лес.
– Эй, Корзун, тебя ищут!
Толя увидел идущего меж кустов Павла, увидел впервые после того вечера, как стояли в темных сенях и Павел шептал: «Спасибо за все, Аня…» – и еще неизвестно было, удастся ли уйти из Лесной Селибы: партизаны были только мечтой, а рядом – комендатура, каждый день прибегал Казик Жигоцкий, под окнами ползал Пуговицын… Тяжелый полузабытый сон, и вот оттуда, из этого прошлого, идет Павел: яркое солнце, на поляне вооруженные люди, лицо Павла знакомо скуластое, горбоносое, обветренное, глаза улыбаются обрадованно. Несмотря на жару, на нем почему-то кожанка (из черной она сделалась серой), на плече винтовка с новеньким оптическим прицелом. Оглядел Толю, улыбаясь, поздоровался за руку.
– Как мама? Алешу сильно ранили? Маня тут наплакалась, как услышала. С ней, знаешь, как. – В голосе Павла мужское снисхождение. – Вот иду домой, от командира еще неизвестно, что получу, а от нее – заранее знаю – нагоняй: «Не думаешь про дочку, то да се…» А тут еще друга моего ранило. Ходили с ним к шоссейке. Охотиться.
Павел потрогал черную трубу на винтовке. Толя взял его винтовку.
Странно выглядят люди, мир, когда смотришь через оптический прицел. Все необыкновенно ясное, но немое: смеются, один по коленкам себя хлопает, он совсем близко хохочет и, видно, орет, а не слышно.
Павел продолжает рассказывать:
– Припутали нас вчера с Миколой. Горбатенький такой есть у нас. До войны бухгалтером работал в колхозе. Идем с ним через луг, а тут немцы на велосипедах катят. Мы винтовки, кожанку под сено, грабли у баб взяли, работаем. А когда машину мы обстреляли, убегали, снова на велосипедистов этих напоролись. Миколу в бок ранило, в лагерь повезли его, а мне только вот.
Павел трогает пальцем рваную дыру на рукаве.
– Жарко в кожанке, – заметил Толя.
– Зато в любую погоду не страшно. Лежи хоть сутки. Эта кожанка чуть головы мне не стоила. Когда из Селибы в отряд пришел, одному тут понравилась. Я не отдал. Стал вязаться: где был в сорок первом году, да что, да как? Чуть под предателя, шпиона не подвел.
Селибовский Толя, а уж прежний Павел и подавно не стали бы и слушать человека, который бы такое рассказывал. Но Павел теперь тоже чуть-чуть другой: задумчивее, что ли.
– Хочу перейти на противотанковое. По паровозам бить. Ходил – понравилось. Дашь – только пар: «ш-ш-ш…». Мы сегодня тоже собираемся на железку.