Партизаны. Книга 2. Сыновья уходят в бой
Шрифт:
Вчера один партизан из охраны сказал:
– А хорошенькая площадочка, даже покидать жалко.
Вот уже три ночи у нас на аэродроме спокойно, немцы больше не пытаются прорваться из-за речки. И не бомбят.
Когда взлетают наши самолеты, их даже подталкивают. И даже издали подниматься помогают: «Давай, ну, давай!»
Просто боишься, что за лес заденет. Всегда перегруженные. Раненых летчики берут сверх нормы, а потом еще партизаны подарков насуют – так и смотри, что целую корову втиснут.
У
И мне самой так захотелось написать Ване. Прямо ему, хотя и не знаю, где он, жив ли. Написала, кажется, все, что могла и что можно, и треугольничек вот сделала, и адрес сестры – на Урал – тоже написала, пусть лежит там письмо, а вдруг отзовется Ваня, и тогда сестра перешлет ему. Написала и сижу над белым треугольничком, огонёк коптилки словно не отпускает меня, надо идти в соседнюю землянку, там собирают почту, а я все сижу, будто все не кончила, все пишу.
… Ваня, родной, я вижу, как ты распрямил этот листок, как читаешь. Ты совсем не изменился. А мы вот здесь, в партизанах, я не написала прямо, нельзя. Дети наши воюют. И Толя. Война не кончилась, но так хочется верить, что самое страшное и тяжелое – уже позади. Вспомню и ужасаюсь: как я испытывала судьбу, когда еще жили в Лесной Селибе! Ты меня прости, прости за детей. Иногда вдруг задумаюсь: что меня заставляло? А вот что-то заставляло. Дурачила тех немцев, полицаев, по ниточке ходила. Я, твоя жена, по ночам бегала в деревни, мимо комендатуры, носила медикаменты, получала задания. А они и не за такое уничтожают семьи, целые деревни. Как я только смогла! Наверное, потому и держали меня еще ноги, что очень боялась за детей.
Ну, а теперь мы в лесу. По-разному бывало, а теперь Алеша и Толя ушли с отрядом к фронту, навстречу вам, навстречу тебе. Там гремит, но я уже как-то свыклась, поверила. А вначале… В письме есть, что Алешу ранили. Да, в плечо, да, если по медицине считать – не тяжелое ранение. Но я ведь, Ваня, не только медик… А младшему нашему не хотели давать винтовку, все дулся, пока не выклянчил. И в первом бою потерял. Они в десяти шагах были, а он стоит и не понимает. Что его спасло, что меня пожалело, не знаю!
Алексей и Толя ходили на каждую операцию. Провожаю и не показываю вида. Хвалят их и партизаны и в штабе, но детям я ничего не говорила. Все боишься, что нарушишь то, на чем все держится, как-то держится. И горжусь ими, и пугаюсь этой своей гордости. Ведь так все непрочно. Сны у меня все такие… Женщины, чьи-то матери, приходят, спрашивают меня о своих детях. Проснешься и не знаешь: где ты, где они?.. Никогда нас, женщин, столько на войне не было. А каждая еще и о чужих детях думает: вот что для нас война. И вы не должны вида показывать, если найдете нас не такими, какими оставили. (Вот о чем я, глупая, уже хлопочу.) Мне и теперь говорят (нарочно, я знаю): «Вы сынам своим как старшая сестра». А я пока не увижу тебя, не увижу твоих глаз, не буду знать, сколько мне лет… Прости, что я все о себе, о нас. Я так боюсь остановиться, подумать, где ты, что с тобой, и вот говорю, говорю, чтобы слышать свой разговор с тобой и видеть тебя, как ты слушаешь… Родной, прости, – самолет,
…Толя уже катился с какой-то кручи, не помня, когда и как он упал. Прижимал винтовку и все заставлял себя катиться, чтобы быть как можно дальше. Встал – повело в сторону, потянуло к земле. Сейчас, сейчас… Схватился за гранату, накрепко привязанную к поясу. И тогда стал слушать, ждать… Нет, не попало. Тихо наверху, будто и не стреляли только что. Низом, заваливаясь в снег, идет, бежит Волжак – Толя его сразу узнал. Только автомат почему-то тащит по снегу, а руки перед собой держит, прижав локти к животу.
– Где тот… третий? – быстро спрашивает Волжак, не меняя странного положения рук. Посмотрел на Толю, на снег, сразу зачерневший. – Дало по локтям. Ладно, потом… Посмотреть надо, что с тем…
V
Он за фронтом! Для него все кончилось. И все теперь возможно, о чем столько думали, говорили. Поражает, что деревья, дорога, небо здесь обычные. Столько намечталось за эти годы, что никакая уже, наверно, правда не могла бы совпасть с тем, что представлялось, что виделось издали. Само несовпадение радует, помогает верить, убеждает: да, правда, Толя здесь, он за фронтом! А как просто: совсем недавно был там, а теперь – здесь. Скоро дальше на запад продвинется фронт, и Толя увидит, встретит то, без чего ему трудно представлять самого себя: мать, Алексея, хлопцев своих… Лину… Вон какая сила идет и идет к громыхающему фронту. Солдаты, солдаты – на машинах, незнакомо сильных, танки с тяжелыми хоботами орудий. Толя видел «катюши» и был удивлен их таинственно-мирным видом.
Если бы могла знать мама, что Толя уже здесь! Хоть ты вернись и скажи ей. За руку попрощался, ненадолго… Но ведь и в самом деле – скоро.
Да, Толя голоден и не знает, когда поест, где переспит эту ночь. Но это не так уже важно. Хуже, что он один. С последним человеком, которого он знал и который знал Толю, с Волжаком Андреем, расстались позавчера. После той синей поляны они вдвоем выходили. И вышли. Подсадил Андрея в санитарную машину, даже «до свидания» как-то забыли друг другу сказать. Остался на дороге с автоматом Волжака да с красной лентой на шапке. Пальто на Толе довоенное, школьное. А вот голубые галифе из «чертовой кожи», к которым он уже тоже привык, принадлежали полицаю, потом Алексей носил их. Дырочки от пуль аккуратно заштопаны рукой мамы.
Толя возвращается в довоенное, идет «зафронтовой» дорогой, один, навстречу машинам, провожает солдатские лица долгим взглядом, он весь переполнен ощущением: «Я здесь, я уже здесь!» Ко многому привыкли его глаза за эти годы, но нет-нет да и остановятся на чем-то, что есть война, фронт. Поперек глубокой и очень широкой колеи лежит труп в зеленом немецком мундире: голова и ноги, а остальное вдавлено, вмерзло в колею, растерто тоненьким пластом, странно, фантастически широким…
В деревне, полусожженной, забитой повозками, тягачами, Толя решил заночевать.
Темнеет уже. Зашел в хату. Поздоровался, с завистью глядя на людей, у которых есть кусочек грязного, заплеванного пола. Занято все, где только может полулежать человеческое тело. На стол Толя старается не смотреть. Там, в счастливом уютном мирке, очерченном светом плошки, сидят трое, ужинают. Хотел уходить.
– Кого шукаешь? Исты хочешь?
Толя пожал плечами, но подошел ближе. Подвинулись, подали хлеб, намазанный тушенкой. Толя сразу словно опьянел от запаха пищи, от тепла, уюта, от нахлынувшей влюбленности в приветливых солдат.