Passe Decompose, Futur Simple
Шрифт:
– Пакистана...
– Из Пакистана. И ты был совсем чужим. Какое-то время. Две или три недели. Я не помню. И ты пил больше обычного. И не хотел ничего рассказывать... Курил дурь. Без меня. Ты вообще вдруг был без меня. Всё, что ты мне сказал, это то, что там что-то произошло. Не знаю, что, но я поняла. Я чувствовала, что нужно переждать.
– Слушай, если ты собираешь материал для мемуаров...
– Не будь циником. Ты вдвое старше меня. It's too easy. У тебя нет пива?
Он открыл бутылку "вальполючеллы", налил. Она выпила быстро, как пьют дети после беготни во дворе, сама себе налила второй стакан,
– Эта история с отцом. Я знаю, что из-за нее я у тебя искала защиты. Это было несправедливо по отношению к тебе. Я тебе навязывала не твою роль. Я чувствовала себя виноватой. И я хотела любым способом отделаться от чувства вины. Теперь всё это не имеет значения... Ты молчишь... Но я буду последовательной эгоисткой. Если тебе это все ни к чему, то мне всё это нужно сказать вслух. Вслух - тебе. Даже если тебе это неприятно.
– И этот тип, фотограф, Жан-Франсуа..., я бы ему отхватила регалии садовыми ножницами. Под корень. Это сейчас. Тогда же мне хотелось, чтоб было как можно хуже, как можно грязнее, примитивнее... И так оно и было. Он этим и живет. Пропускает через свою компашку конвейер. Школьниц. Идиоток. Претенциозных мечтательниц. Обещает сделать из них звезд. Конечно, я всё это понимала. Он теперь на ТВ. Casting. Выбор больше. Власти над - больше. Над дурами. Короче, я добилась того, чего хотела. Я уничтожила то, что между нами было. И я очень долго была довольна. Несколько месяцев. А внутри мне было дико страшно...
Он не знал, как, чтобы не слишком в лоб, по лбу, по голове остановить её.
– Мы всё это уже обсуждали? Не правда ли?
– сказал он.
– Мне совершенно не интересно выслушивать всё сначала...
– Ким, ты сам знаешь, что ты неправ. Мы обсуждали совсем не это. Мы обсуждали моё блядство, мою ревность, твою божественную возвышенность...
Он встал, взял со стола газету, что-то мягко шлепнулось на пол, скомкал несколько страниц, присев на корточки возле камина, чувствуя сажу на пальцах, подсунул под непрогревшее полено, добавил щепок, чиркнул спичкой.
Так было лучше. Абсолютная тьма уж слишком хороший экран для трехмерных кошмаров.
Она еще долго говорила. Более-менее повторяясь. Возвращаясь к одному и тому же: безвыходность, замкнутость их отношений, его перемена после Пешевара, отец, её желание всё разрушить. Это была одна долгая жалоба. Плачь по убитой любви.
– Я тебе вызову такси, - сказал он с сжимающимся сердцем, зная, что стоит только сделать полшага, и она будет всхлипывать в его руках.
– О'кей!
– ее голос был тих и нежен.
– Это все, что я и хотела тебе сказать.
Такси прикатило через десять минут. Он спустился вместе с нею, постоял в дверях. Она поскользнулась около самой машины, но не упала. Хлопнула дверца, и густой мокрый снег через каких-нибудь три метра напрочь заштриховал желтый кеб.
* *
Он все же выбрался из кресла и, шатаясь, добрался до уборной. То, что он увидел в зеркале, было почти смешно. Такие маски носят актеры кабуки. Его маска одеревенела и сквозь нее проросла щетина.
Два пальца в горло. Щекотка, от которой рвет. Его корчило, дергало, но он лишь сплевывал чем-то розовым. Самолет тряхнуло и он мягко въехал лбом в собственное отражение. В ушах звенело, рука, которой он держался за поручень, мелко тряслась.
– Вспомни,
Он вернулся через спящий салон, подняв подлокотники, устроился полулежа в креслах. На какое-то время вырубился. Медленно всплыл. Нужно было восполнить выблеванный бромазепам. Он принял четвертушку, запил глотком "обана". Пошарил в кармане, ища жвачку. Так оно действует еще быстрее.
* *
В Пешеваре у него украли сумку с коротковолновым сканером "Сони" и тремя блоками эктахрома. В Пешеваре он подхватил какую-то кишечную инфекцию и не мог ничего есть. В Пешеваре он кончился, как фотограф.
Он возвращался с окраины, из лагеря беженцев. Розовая пыль дрожала в закатном воздухе. Пахло гарью костров, свежеиспеченными лепешками, бензином. Из недалекого барака трое вооруженных людей, два стройных бородача и коренастый подросток, вывели пленного. Он был средних лет, с мясистым лицом и странным женским тазом. Его голова была опущена и моталась из стороны в сторону. Ким не мог определить, какой он был национальности. Завидев человека с фотосумками и двумя камерами на груди, все трое повернулись к нему.
– American?
– спросил один.
– French..
– ответил Ким.
– You have cigarettes? American cigarettes?
Он достал пачку "Кента", угостил их. Со странной гримасой один из бородачей взял сигарету и для пленного, зажег и сунул ему в зубы. Затем двое постарше, сели в развалившийся "форд" и уехали.
Подросток, подталкивая пленного укороченным "калашниковым", повел его к зарослям пыльного лоха. Ким шел сзади. Тамариск сухо цвел на обрыве каменной площадки. За площадкой был обрыв метра в три. Внизу валялись разбитые бутылки, какой-то хлам, ржавое велосипедное колесо. Когда пацан, чуть приподняв ствол автомата, отступил назад, он оказался на расстоянии шага от Кима. При желании, достаточно было его толкнуть и он полетел бы вниз, быть может сломал бы ногу или вывернул шею. У Кима был выбор, но он автоматически поднял лейку к правому глазу.
Диафрагма была на 5,6 при выдержке в 250. Он перевел диафрагму на 4 и выдержка удвоилась до 500. Он знал: движение будет менее смазанным.
Убийство было чем-то вроде танца. Толстяк с женским тазом начал поворачиваться к подростку, тот сделал еще полшага назад и гильзы запрыгали по кирпичу. Тело казненного, словно он теперь передумал и решил просить пощады, сначала согнулось в пояснице, а потом поехало назад. Он упал набок - дымящаяся сигарета в сжатых зубах...
* *
Когда смотришь на мир через видоискатель камеры, действительность представляется отстраненной, она превращается в фикцию, из нее откачано время. Именно поэтому пространство так легко стилизуется, превращаясь в пейзаж, в натюрморт пейзажа, а люди, живые и мертвые, - просто в портреты.