Пастернак в жизни
Шрифт:
Читая те стихи, которые ему казались трудными для понимания, он сопровождал их пояснениями. Так, перед стихами из «Второго рождения» («Мертвецкая мгла…») он обратился к аудитории с предварением: «Эти стихи не то что заумны, а здесь дана свобода бесперебойному ритмическому потоку. От этого происходит некоторое смещение действительности, смысла».
В конце вечера Пастернака закидали записками. В зале было тесно, и Алик Есенин-Вольпин, тогда напоминавший портреты молодого Есенина, не найдя себе места, устроился на эстраде, у рояля… Алик, наклоняясь над залом и почти перегибаясь пополам, собирал белые записки, странно усмехаясь, и из-под рояля передавал их Пастернаку. Просмотрев записки, Борис Леонидович заговорил о том, почему он не читает из «Двух книг» [300] (его все время об этом просили – и Алик, вдруг воспользовавшись пространственной близостью, стал просить прочесть «В трюмо испаряется чашка какао…», на что Борис Леонидович ответил
300
«Сестра моя жизнь» и «Темы и вариации».
Небольшая аудитория с длинными – во весь ряд узкими черными столами и скамьями, амфитеатром поднимающимися вверх [301] . Народу не больше, чем обычно на лекциях. Студентки, несколько военных, ненадолго вырвавшихся в тыл. На деревянном помосте, рядом с кафедрой поставили стол. Теперь за ним сидит статный, большой человек с густой посеребренной сединой шевелюрой и очень прямой спиной. Нависший над лбом серый чуб и выдвинутая челюсть, опережающая корпус, уводят его лицо вперед. Весь он в напряженном движеньи в порыве. Взгляд его тяжелых, упорных глаз и идущий из глубины низкий монотонный голос производят впечатление сдержанной силы. Он и стихи читает совсем не по-актерски, а словно изнутри, подчиняя каждую строфу своему дыханию и сердцебиению, как бы заново рождая их на глазах у слушателей.
301
Вечер состоялся в клубе МГУ, в марте 1944 г.
Когда я накануне прочла на стене написанное от руки объявление о том, что в университете будет вечер Пастернака, я вообразила человека с нервным измученным лицом, похожим на умирающего Блока. Однажды я видела такого истерзанного человека в трамвае и почему-то решила, что он – поэт. Мне казалось, что все настоящие поэты – страдальцы, люди с содранной кожей. Но Пастернак с первого же взгляда поразил меня своим несходством с придуманным мной образом.
Он был очень серьезным, очень сдержанным, но от него веяло крепким здоровьем, силой и энергией. Должно быть, он давно не выступал перед слушателями и чувствовал себя в этот мартовский вечер одиноким и даже нелепым в своей обреченности открывать душу перед чужими людьми.
Я ждал от этого только неудачи и эстрадного провала. И представь себе, – это принесло одни радости. На моем скромном примере я узнал, какое великое множество людей и сейчас расположено в пользу всего стоящего и серьезного. Существование этого неведомого угла у нас в доме было для меня открытием.
Стихам о войне <…> предшествуют стихи на самые мирные, даже бытовые темы – «На ранних поездах». Мне любопытно, что почувствовали бы, читая эти стихи, те критики и читатели, которые много лет тому назад обвиняли Пастернака в произвольности образов, в запутанности синтаксиса, в путаности сюжетной линии в стихотворениях? Куда бы делись их прогнозы и анализы при чтении таких стихов <…>. Почти незаметен у Пастернака переход от этих стихов о советских мирных днях к стихам о войне. Он не меняет тона, он не повышает голоса, не усиливает инструментовки стиха: те же размеры, тот же словарь, те же речи, простые и лаконичные; удивляться ли этому? Ведь это речи о тех же людях, которые вчера ездили «на ранних поездах» в Москву, на работу, на учебу, а теперь в тех же поездах едут за Москву оборонять любимый город от злого врага. Кажется, в военных стихах словарь Пастернака еще народнее, чем в предвоенных; речь его еще проще, еще целомудреннее сторонится она всяческих приукрашений, малейшей риторики. Пастернак еще строже к себе в этих стихах о суровой године войны, когда строгость и суровость стали условием жизни, условием победы. Невольно приходит на память, с какою простотою писал Лермонтов о русском солдате в «Валерике» и «Бородине» и как Правде,
Раньше стихотворение Пастернака было иногда сплошным потоком ассоциаций, одной развернутой и причудливой метафорой. На диво зорко увиденная деталь, разрастаясь и ширясь, так густо заполняла все пространство стиха, что до поэтической эмоции и мысли стиха надо было продираться, как сквозь колючий кустарник. В этой безбрежности фантазии было обаяние Пастернака, но в этом же была и его слабость. Новая книга поэта – умудреннее и проще. Что поэт вполне владеет своей старой манерой, что он «артист в силе», пользуясь его собственным выражением, доказывают его «Сосны», «На рождестве», «Вальс со слезой». А вместе с тем он пишет волнующие непосредственной прямотой стихи о смерти – «Ложная тревога», «Иней», и вся книга завершается прозрачно-лирическим стихотворением о победе – ясным, чистым и вполне пастернаковским. Весь раздел военных стихов написан в манере более скупой, менее расточительной на детали, чем обычная пастернаковская манера.
302
Статья написана по заказу «Литературной газеты» летом 1945 г. как рецензия на сборник Пастернака «Земной простор» (1945). Напечатана не была.
…Сейчас перед нами почти все, написанное Пастернаком о войне.
Эти стихи неравноценны. В некоторых стихотворениях Пастернак пытается дать непосредственное описание боевых эпизодов и людей, действующих во фронтовых условиях. Такие стихи удались меньше. В них подчас присутствует несвойственная Пастернаку рассудочность, сентенции, которыми он обрамляет стихи, словно чувствуя, что сами по себе стихи не способны взволновать читателя. <…> Неприятно в этих стихах и еще другое: Пастернаку свойственна иногда непосредственная, бытовая простота интонаций, когда он, как бы запанибрата общается с явлениями природы или умышленно снижает лирический строй стиха введением частных бытовых обстоятельств. И это придает иногда его стихам особую неожиданность, конкретность и яркость.
Зима на кухне, пенье Петьки,Метели, вымерзшая клетьНам могут хуже горькой редькиВ конце концов осточертеть.В ряде случаев эта непосредственная «бесцеремонность» высказываний насыщает стихи свободной естественной прелестью. Но есть темы, когда нельзя касаться обстоятельств так походя, не чувствуя известной дистанции между собою и материалом. Нельзя так вскользь, по-плакатному упрощенно отделаться от образов трех людей, идущих в опасную разведку, если берешься за описание этих образов.
Их было трое, откровенноОтчаянных до молодечества,Избавленных от пуль и пленаМолитвами в глуби отечества.Это и наивно, и ничего не характеризует, и не объясняет. Что это за описание врагов: «валили наземь басурмане – зеленоглазые и карие». Грубоватая простоватость, столь далекая от ясной убедительной простоты.
Везде встречали нас известия,Как, все растаптывая в мире,Командовали эти бестии,Насилуя и дебоширя.Что-то есть нарочитое, ненастоящее в таком подделывании под общедоступность.
Чувство любви к родине не обязательно должно выражаться в залихватски простоватых словах.
Неожиданно жизнь моя (выражусь для краткости)… активизировалась. Связи мои с некоторыми людьми на фронте, в залах, в каких-то глухих углах и в особенности на Западе оказались многочисленнее, прямее и проще, чем мог я предполагать даже в самых смелых мечтаниях. Это небывало и чудодейственно упростило и облегчило мою внутреннюю жизнь, строй мыслей, деятельность, задачи, и так же сильно усложнило жизнь внешнюю. Она трудна в особенности потому, что от моего былого миролюбия и компанейства ничего не осталось. Не только никаких Тихоновых и большинства Союза нет для меня и я их отрицаю, но я не упускаю случая открыто и публично об этом заявлять. И они, разумеется, правы, что в долгу передо мной не остаются. Конечно, это соотношение сил неравное, но судьба моя определилась, и у меня нет выбора.