Пастернак в жизни
Шрифт:
Среди выступавших был тогда молодой, немного строивший из себя Иванушку-дурачка Михалков с баснями, за которые ему порой попадало, так что, быстро отказавшись от роли либерала, он исправился на всю оставшуюся жизнь. Тепло встречали Берггольц с ее «блокадной ласточкой», и даже Дудина <…>. Но все пришли, разумеется, ради Ахматовой и Пастернака. «Кого же еще здесь слушать», – поделился с нами сидевший рядом молодой человек, выразив таким образом мнение всех присутствующих. И действительно их принимали восторженно. Ахматова держалась строго и сдержанно и прочла немного. Пастернак начал
…Тогда, входя в мою жизнь с ковровой дорожки редакции, он прежде всего поражал диковатой, неправильной четкой скульптурностью – причем скульптура эта была сотворена гением, очевидно, не знавшим канонов и пропорций. Из-под резца этого гения вышел человек без национальности, с яркими, чуть косоватыми глазами над летящими к вискам бровями, человек, бредущий по вселенскому пейзажу.
Недели через две, проходя по проезду, название которого я всегда забываю, я издалека заметила: выделяясь из толпы, навстречу идет молодой человек в самом весеннем настроении. Не успела я насмешливо подумать – «страстный брюнет», как увидела рядом с ним стройную блондинку с распущенными волосами и совершенно затуманенным взором. Лицо молодого человека медленно надвигалось на меня выкаченными от восторга глазами, а ноги его как-то странно шаркали по тротуару, как будто каждым шагом он пробовал через асфальт землю. Мимолетное «здравствуйте», какой-то неловкий слабый жест, и виденье исчезло. Уже через несколько дней мне было доложено, что решающее объяснение «брюнета» с «блондинкой» произошло и что ей посвящено «все последнее великое», т. е. роман и стихи…
А потом все начало развиваться страшно бурно. Борис Леонидович звонил мне почти каждый день, и я, инстинктивно боясь и встреч с ним, и разговоров, замирая от счастья, отвечала нерешительно и сбивчиво: «Сегодня я занята». Но почти ежедневно, к концу рабочего дня, он сам появлялся в редакции, и часто мы шли пешком переулками, бульварами, площадями до Потаповского.
– Хотите, я подарю Вам эту площадь? Не хотите? – я хотела.
Однажды он позвонил в редакцию и сказал:
– Вы не можете дать какой-нибудь телефон ваш, например, соседей, что ли, мне хочется вам звонить не только днем, но и вечером. <…>
И вот вечерами раздавался стук по трубам водяного отопления – я знала, что это вызывает меня из нижней квартиры Ольга Николаевна. Б.Л. начинал бесконечный разговор с каких-то нездешних материй. С лукавинкой, будто невзначай, он повторял: «несмотря на свое безобразие, я был много раз причиной женских слез…». <…> Разговоры наши во время длинных прогулок через пол-Москвы были сумбурны и вряд ли можно было их записать. Б.Л. нужно было «выговариваться» и, едва я успевала придти домой, как уже доносился металлический стук по трубам отопления. Я, сломя голову, опять мчалась вниз к незаконченному разговору, а дети с изумлением смотрели мне вслед.
Уже давно до наших детских ушей долетают суровые суждения бабушки о невозможном, немыслимом ни с какой точки зрения романе матери с женатым человеком («Моих лет!» – восклицает наша бабушка). Для нас
(Емельянова И.И. Легенды Потаповского переулка: Б. Пастернак, А. Эфрон, В. Шаламов. Воспоминания и письма. М., 1997. С. 9–10)
Да, четвертое апреля 1947 года! С него началось наше «Лето в городе». И моя квартира, и квартира Б.Л. были свободны. Мы встречались почти ежедневно. Я часто отворяла ему дверь в семь утра в японском халате с домиками и длинным хвостом позади – и это увековечено в одном из стихотворений «Юрия Живаго» <…>. В то лето особенно буйно цвели липы, бульвары словно пропахли медом. Великолепный «недосып» на рассветах влюбленности нашей – и вот рождаются строчки о недосыпе лип Чистопрудного бульвара.
Лето в городе
Периодически отношения с Ольгой Всеволодовной создавали отцу мучительные ситуации, особенно в те моменты, когда, по ее словам, она ставила вопрос ребром и требовала легализации их отношений. Ей казалось, что Борино имя защитит ее от ареста, которым ей угрожали. Уступая, папочка достаточно открыто афишировал свою «двойную жизнь» и называл ее Ларой своего романа. Как-то наткнувшись на эти слова в какой-то публикации, принесенной доброхотами, Зинаида Николаевна затеяла разговор с папочкой.
– Как же так, Боря, ведь ты всегда говорил мне, что Лара – это я. И Комаровский – мой первый роман, мое глаженье, мое хозяйство.
Папа, на ходу, подымаясь по лестнице к себе наверх и не желая заводить долгий разговор, спокойно ответил:
– Ну, если это тебе льстит, Зинуша, то – ради Бога: Лара – это ты.