Пастернак
Шрифт:
Не случайно первая прозаическая повесть была написана Пастернаком о Жене Люверс, девочке-подростке. Ее взросление, психология, становление ее личности настоятельно требовали анализа и воплощения в слове, внутреннего освоения. Это творческое прикосновение к женской стихии — первая попытка искупить неизбывное чувство вины перед женщиной, с которым, казалось, Пастернак родился на свет. Очевидно, что такой комплекс ощущений, связанных с женщиной вообще, не мог остаться в стороне в моменты сильных личных переживаний, каждое из которых знаменует новый этап не только биографии, но и творчества поэта.
Впервые захватившее Пастернака сильное чувство зародилось на исходе детства и окрашивало его жизнь на протяжении нескольких лет, что редко случается
Дело продолжил сын Высоцкого Давид, который получил гораздо лучшее по сравнению с отцом образование, а своих дочерей Иду и Елену воспитывал вообще как наследных принцесс, в лучших традициях европейской культуры. Высоцкие хорошо разбирались в живописи, были коллекционерами, меценатами, дружили с деятелями искусства, так что семья художника Л.О. Пастернака, несмотря на имущественную бездну, разделявшую их, по всем другим параметрам была им близкой, и дружба детей приветствовалась.
В старшую дочь Д.В. Высоцкого Иду и был влюблен Борис. Еще в гимназические годы он часто посещал дом Высоцких, а перед окончанием гимназии стал готовить Иду к выпускным экзаменам. «Весной 1908 года, — вспоминал Пастернак в «Охранной грамоте», — совпали сроки нашего окончанья гимназии, и одновременно с собственной подготовкой я взялся готовить к экзаменам и старшую В-ю. Большинство моих билетов содержало отделы, легкомысленно упущенные в свое время, когда их проходили в классе. Мне не хватало ночей на их прохожденье. Однако урывками, не разбирая часов и чаще всего на рассвете, я забегал к В-й для занятий предметами, всегда расходившимися с моими, потому что порядок наших испытаний в разных гимназиях, естественно, не совпадал. Эта путаница осложняла мое положенье. Я ее не замечал. О своем чувстве к В-й, уже не новом, я знал с четырнадцати лет. Это была красивая, милая девушка, прекрасно воспитанная и с самого младенчества избалованная старухой француженкой, не чаявшей в ней души. Последняя лучше моего понимала, что геометрия, которую я ни свет ни заря проносил со двора ее любимице, скорее Абелярова, чем Эвклидова. И, весело подчеркивая свою догадливость, она не отлучалась с наших уроков. Втайне я благодарил ее за вмешательство. В ее присутствии чувство мое оставалось в неприкосновенности. Я не судил его и не был ему подсуден. Мне было восемнадцать лет. По своему складу и воспитанью я все равно не мог и не осмелился бы дать ему волю»{110}.
Многие стихи Пастернака ранней поры содержат женский образ, генетически связанный с личностью Иды Высоцкой. В одном из них запечатлена и гостиная особняка в Чудовском переулке, недалеко от Мясницкой, где по соседству с семьей Пастернаков жила Ида и куда приходил к ней в качестве домашнего учителя Борис:
Мне снилась осень в полусвете стекол, Терялась ты в снедающей гурьбе. Но, как с небес добывший крови сокол, Спускалось сердце на руку к тебе. Припомню ль сон, я вижу эти стекла С кровавым плачем, плачем сентября; В речах гостей непроходимо глохла Гостиная ненастьем пустыря. В ней таял день своей лавиной рыхлой И таял кресел выцветавший шелк, Ты раньше всех, любимая, затихла, А за тобой и самый сон умолк.О подобном вечере Б. Пастернак писал в черновике письма, обращенного к Иде, весной 1910 года. «Вчера в Чудовском был ослепительный Седер [13] ; весь стол был в розах, несколько новых людей, смех, непринужденность, потом полнейший мрак к десерту с иллюминованным мороженым, которое проплыло сказочными красными домиками между черно-синих пролетов в сад, при натянутых шутках. Потом опять снежная скатерть, электричество в хрустале и розы. А потом желтый сад и голубые девочки, потом полумрак и какая-то легенда, разыгрываемая лучами пламени в зеркалах, сваями мрака в окнах…» {111} Без сомнения, ореол сказки, чуда и тайны придавало таким вечерам присутствие на них молодой хозяйки, которой Пастернак в том же черновике адресовал признание: «Моя Ида, я не вижу и не знаю ничего сейчас кроме тебя» {112} .
13
В иудейской традиции ритуальный ужин, который проводится по особому сценарию на праздник Песах, посвященный исходу еврейского народа из Египта. Очевидно, что в просвещенной семье Высоцких пасхальный Седер был светским мероприятием.
Однако решительное объяснение между Идой Высоцкой и Пастернаком произошло только через четыре года в Марбурге: «Сейчас скажу вам страшный секрет!!! Ида и Лена приедут ко мне на днях погостить. Что-то с занятиями будет?!»{113} —
И далее — строки, которые знал наизусть и цитировал в качестве образца для подражания Маяковский:
В тот день всю тебя, от гребенок до ног, Как трагик в провинции драму Шекспирову Носил я с собою и знал назубок, Шатался по городу и репетировал. Когда я упал пред тобой, охватив Туман этот, лед этот, эту поверхность (Как ты хороша!) — этот вихрь духоты… О чем ты? Опомнись! Пропало. Отвергнут.Отказ Иды стал потрясением для Бориса, мир в его восприятии перевернулся, его устои пошатнулись. Внезапно мысль о вынужденном конце, самоубийстве стала реальностью. Отсюда и мотив постепенного, болезненного и трудного возвращения к жизни, который оказывается центральным в стихотворении «Марбург» и которому посвящена целая глава в «Охранной грамоте». Четыре года спустя, подыскивая наиболее точный способ для описания своего тогдашнего состояния, Пастернак подобрал именно то сочетание слов, которое впоследствии даст название одному из его поэтических сборников: второе рождение.
Я вышел на площадь, я мог быть сочтен Вторично родившимся…Внутреннее, отчасти сознательное, отчасти инстинктивное преодоление самоубийственных тенденций было, несомненно, сложным и комплексным процессом, другой стороной которого стала мощная перестройка всего духовного мира. В дальнейшем именно с отказом Иды и пережитыми вслед за ним страшными часами Пастернак напрямую связывал свое решение навсегда распрощаться с философией. Писание стихов стало насущной потребностью как раз в это время, когда страсть, не получившая выхода, настоятельно его требовала. И обретала — в поэзии. «…Всякая любовь есть переход в новую веру» — так определил Пастернак произошедшее с ним в июне 1912 года. Переход в новую веру произошел, его результатом стало рождение поэта.
Отношения с Идой, получившие после объяснения в Марбурге новую окраску, надолго не прерывались. Сразу после расставания с ней Борис писал матери: «…Она так гениально глубока, глуха и непонятна для себя, и так афористично-непредвиденна; и так сумрачна и неразговорчива — и так… и так… печальна. Отчего она не владеет большим, большим счастьем, как ты, например, мама, — а если бы ты знала, сколько у нее на это прав!..»{115} Однако вскоре интонация Бориса в отношении Иды начинает меняться. Причиной тому была новая встреча в Киссингене, куда Борис поехал 1 июля на день рождения Иды и где собрались и его близкие: родители с сестрами. Случайный разговор, состоявшийся там с Идой и глубоко поразивший Бориса, он описывает подробно в письме своему другу А.Л. Штиху, с которым делится в этот период самым сокровенным. Вновь возвращаясь мыслью к неудачному объяснению в любви, он вспоминает, как Ида в Марбурге пыталась утешить его с такой органической нежностью, которой раньше он в ней не угадывал. И вдруг оказалось, что нежность эта была обращена не именно к нему, а вообще к любому мужчине, проявившему слабость на фоне ее собственной силы: «Это была нежность женского сожаления; — нежность “в сторону”, — но однажды, рассказывая мне об одном человеке — (как мне определить его — это безукоризненное ничтожество, один из космополитических бездельников богачей, с большим поясом на животе, с панамой, автомобилем и всенародными формами движений развитого животного, которые зовутся у этих людей “культурой”…), — говоря однажды о том, как этот, противный ей человек домогался ее руки — и заявил в автомобиле о том, что без дальних слов она должна стать его женой, рассказывая об этом… она употребила бесподобное выражение: “Потом он приходил ко мне, плакал, терялся… и мне так же точно 0-) приходилось утешать его…” Ты понимаешь, Шура, это значит, ее “мой бедный мальчик” — было уже неоднократно примененным средством в нужде… И я был тоже противным, далеким, домогающимся…»{116}