Патриарх Никон
Шрифт:
Сперва узницы ещё молились, но Кузмищев, услышав это, спустился к ним и отобрал чётки и лествицы, по которым они молились.
Теперь они не могли класть положенного числа поклонов, пока Морозова, оторвав из сорочки длинную полоску, связала материю узлами. По ним теперь читали «Отчу» и «Богородицу».
В яме было так душно, что женщины невыносимо страдали «от задухи земные». Вновь вырытая яма словно дышала сыростью. Влага просачивалась со стен.
Чтобы сделать их существование ещё больше невыносимым, Кузмищев приказал приковать узниц
Им опускали так мало пищи и питья, что силы оставляли женщин с каждым днём.
Узницы чувствовали, что их смерть уже не за горами.
Прошло лето, пошли осенние дожди, осенние холода, и теперь от стужи нельзя было снимать с себя обветшавшую одежду. Силы оставили так, что узницы уже не могли совершать необходимого количества поклонов. Временами Евдокия ослабевала так, что не могла сдвинуть с места стул, к которому была прикована, и тогда она творила молитву лёжа или сидя.
Неожиданно она начинала ползать вдоль стены, нащупывая выход, и когда испуганная Морозова спрашивала, что она делает, в ответ княгиня кричала:
— Душно мне, сестрица, воздуха хочу...
Всё чаще Морозова со страхом слушала, как бредит сестра — то казалось, что её выпустили наконец на волю, что она бродит по лесу или лугу, видит мужа и детей...
Рассудок вернулся к Урусовой незадолго до смерти.
Однажды боярыня проснулась от того, что сестра тормошила её за плечо.
— Отпой отходную, — услышала Морозова шёпот. — Что знаешь, то и говори. А что я знаю, то я скажу.
Морозова, вскочив, стала быстро читать отходную молитву, и умирающая повторяла слова, поправляя плачущую сестру.
Морозова ещё продолжала читать, когда княгиня затихла. Не слыша её голоса, боярыня наклонилась, прислушиваясь к исчезнувшему дыханию.
Но в яме теперь стояла полная тишина.
Только вчера в яму спустили еду для узниц. И теперь сторожа могли несколько дней не показываться здесь.
Морозова испуганно наклонилась к трупу сестры, и поняла, что она действительно умерла.
Морозова закричала, ни никто её не услышал. Часы проходили за часами, и никто не приходил.
Прошло не менее двух суток, как чувствовала боярыня, когда заскрипел тяжёлый засов верхнего входа в яму. В темницу кто-то входил.
Морозова изо всех сил бросилась к входившему, волоча за собой прикованный стул.
— Чего тебе? — испуганно отпрянул сторож, принёсший еду.
— Скажи там, наверху, что сестра моя померла, — простонала Морозова.
Сторож недоверчиво стоял на месте, и только когда боярыня повторила, он с криком бросился из темницы, захлопнув за собой дверь.
Когда в подземелье стал опускаться со свечой Кузмищев, здесь впервые появился свет. Морозова, два с половиной месяца просидевшая в темноте, без света, вздрогнула.
Первое, что она сделала — бросилась к лежащей перед ней мёртвой сестре, труп которой начал уже издавать зловоние. Она не узнала лица сестры, серого, измученного страданием и болезнью.
— Отпеть нужно,- не глядя на боярыню, проговорил дьяк.
— Не должны никониане истинных православных отпевать, — зло ответила Морозова. — Ангелы отпоют её.
— Как знаешь, — пробурчал Кузмищев.
Он позвал стрельцов и приказал тут же, в яме, выкопать могилу.
С трудом сдерживая рыдания, Морозова начала читать погребальный канон.
Та, которая ещё недавно была с почётом принимаема во дворце, была уже завёрнута в рогожу и опущена в яму.
Стрельцы начали засыпать землю.
Морозова больше не могла сдержать себя. Бросившись к могиле, она упала на землю и с воем стала биться о неё головой.
XXX
С этого дня потянулись для Морозовой однообразные дни заключения.
Как сквозь сон восприняла она приезд от государя посланцев с вещеванием, с обещанием вернуть всё богатство и почести, если только согласится она не держаться старой веры, ещё один приезд какого-то инока, затем митрополита — ни с кем не хотела говорить боярыня, и сами посланцы, смущённые её поведением, скоро уезжали.
Наступила осень, сырая, глубокая. Целыми днями моросил дождь.
Ни один звук не проникал в глубокую яму, но по глинистым стенам катились потоки воды. Глинистый пол пропитался влагой, раскис, и ноги были постоянно сыры. Солома, на которой спала боярыня, давно сгнила, тошно пахала.
Сама Федосья Прокопьевна сильно ослабела. Она уже не могла молиться, и всё время лежала на гнилой соломе, погруженная в свои думы.
В яму поселили Марию Данилову, но даже это не могло расшевелить боярыню. Она не могла видеть соседку в темноте, и только слышала её тихие молитвы, временами повторяя своими пылающими от лихорадки губами молитвенные слова.
Время от времени она впадала в забытье и, очнувшись, шевелила рукой, словно хотела нащупать свою соседку.
Цепи звенели, и Данилова испуганно спрашивала, что с ней.
— Скоро, скоро расстанемся мы с тобой, — тихо отвечала Морозова.
Через два дня стрелец принёс в яму питье.
— Есть ли у тебя отец и мать? — подняв голову, спросила Морозова парня. Стрелец молчал.
— Умилосердися, раб Христов...
— О чём ты? — испугался стрелец.
— Есть хочу... Дай мне калачика...
— Боюсь, госпожа.
— Ну, хлебца...
— Нельзя мне. Не смею, госпожа.
— Ну, дай ещё сухариков.
— Запрещено, госпожа. Дьяк не велел давать пищу в те дни, когда подаю питье.
Морозова замолчала, но немного погодя, как ребёнок, повторила:
— Ну принеси хотя бы яблоко или огурчик.
Стрелец молчал.
Молчала и Морозова.
— Если невозможно всё это, прошу тебя, когда умру, укрой меня в рогожу и закопай возле сестры.
Поражённый её просьбой, стрелец прошептал: