Паутина
Шрифт:
— Не заплачьте съ большого смха-то, — огрызнулась она, съ отчаяньемъ чувствуя, что говоритъ это напрасно, себ во вредъ и лишь къ новому смху Симеона, что это именно то, чего ей сейчасъ, разбитой и посрамленной, не слдуетъ говорить…
A онъ и впрямь опять такъ и залился, восклицая:
— Нтъ, какова? Вообразила, будто настолько запугала меня нелпымъ документомъ своимъ, что я даже жениться на ней способенъ!
Какъ радостная молнія, вспыхнули въ ушахъ Епистиміи эти неожиданныя слова. У нея даже дыханіе захватило.
— Ага, голубчикъ! вотъ куда тебя метнуло! — быстрымъ
И, впервые за все время разговора, подняла Епистимія на Симеона синіе глаза свои и, честно глядя, честно, по искренней правот, сказала:
— Откуда вамъ въ умъ взбрело? И въ мысляхъ ничего того не имла.
Но онъ дразнилъ:
— Ловко, Пиша! Новый способъ выходить въ барыни! Епистимія Сидоровна Сарай-Бермятова, урожденная… какъ бишь тебя? Ха-ха-ха!
Но ее все это уже нисколько не трогало. Чмъ боле сбивался Симеонъ на свой ошибочный воображаемый путь, тмъ крпче и надежне чувствовала она новую почву подъ своими ногами, тмъ злорадне готовила позицію для новаго сраженія… И, выждавъ, когда Симеонъ, уставъ издваться, умолкъ и почти упалъ на кожаный диванъ y окна, Епистимія, опять спуская шаль съ острыхъ плечъ и распрямленной спины, заговорила уже опять тмъ ровнымъ, почтительно-фамильярнымъ тономъ близкаго человка, съ которымъ хоть мирись, хоть ссорься — все онъ не чужой, своя семья, какимъ она обычно говорила съ Симеономъ въ важныхъ случаяхъ жизни. И она хорошо знала, что этотъ ея тонъ Симеонъ тоже знаетъ и втайн потрухиваетъ его, какъ серьезнаго предостереженія.
— Что вы, Симеонъ Викторовича ужъ такъ очень много некстати раскудахтались? — сказала она, ядовитою насмшкою наливая синіе глаза свои и медленно окутываясь срою шалью поперекъ поясницы.
— Такъ-ли ужъ оно вамъ весело? Ужъ если дло пошло на чистую правду, то — по документу моему, вы — не то, что на мн, а, прости Господи, на морской обезьян женитесь. Да я-то за васъ не пойду.
Симеонъ, дйствительно, насторожился, но еще шутилъ:
— Жаль. Почему же? Дворянкой Сарай-Бермятовой быть лестно.
Она отвтила быстро, дерзко, ядовито:
— Единственно потому, что жизнь люблю, Симеонъ Викторовичъ, a жизнь-то y меня одна. Понимаю я васъ, яснаго сокола. Знаю достаточно хорошо. Постылую жену извести — въ полъ-грха не возьмете. Вотъ почему.
Симеонъ смутился и, чтобы скрыть смущеніе, отвтилъ на дерзость дерзостью — бросилъ Епистиміи, лежа, съ дивана своего — нагло, глумливо:
— A то, Пиша, можетъ быть, въ самомъ дл, тряхнемъ стариною? вспомнимъ молодость, да и покроемъ, что-ли, внцомъ бывалый грхъ?
Она быстро поднялась съ мста — высокая, узкая, прямая, острая, какъ злая стрла, и глаза ея засверкали, какъ синія молніи, жестокою, смертною угрозою.
— Ну, этого вамъ сейчасъ лучше бы не поминать, — прерывисто сказала она, смачивая языкомъ высохшія отъ гнва губы. — Да! Не поминать!
Симеонъ отвернулся, пристыженный.
— Ты, однако, не вскидывайся… что такое! — проворчалъ онъ въ опасливой досад.
A она медленно шла къ нему, потягивая концы шали своей, свтила глазами и говорила, будто дрожала въ рояли печальная мдная струна:
— Гд болло, — хоть и зажило, это мсто оставь, ногтемъ не ковыряй…
Симеонъ слъ и сердито ударилъ ладонью по колну.
— Такъ и ты не ерунди! — прикрикнулъ онъ, — въ загадки пришла играть? Есть дло, — ну, и говори дло. A то…
Епистимія остановилась y новаго, столь драгоцннаго Симеону, книжнаго шкафа и, взявшись рукою за колонку его, заговорила, въ упоръ глядя на Симеона, — ровно, ясно, внятно, какъ монету чеканила. Оскорбленіе выжгло изъ нея послднее смущеніе и страхъ. Она уже нисколько не боялась Симеона и думала только о томъ, что, вотъ, сейчасъ она его, гордеца проклятаго, сржетъ по-своему и ужъ теперь — шалишь! она оправилась и собою владетъ! — мало что сржетъ, a и скрутитъ — оскорбительно и больно.
— Свахою прихожу къ вамъ, Симеонъ Викторовичъ, — любезно и пвуче чеканила она звонкія ехидныя слова. — На счетъ сестрицы вашей, Аглаи Викторовны. У васъ товаръ, y насъ купецъ. Ваша двица на выданьи, a нашъ молодецъ на возраст. Племянникъ мой, Григорій Евсичъ, руки проситъ, челомъ бьетъ…
Симеонъ, въ долгомъ молчаніи, такомъ мертвомъ, будто никто и не дышалъ уже въ комнат, — и только часовой Сатурнъ тихо и мрно щелкалъ надъ Летою косою своею, — медленно поднялся съ дивана своего, блый въ лиц, какъ полотно. Епистимія смотрла на него въ упоръ, и страшный взглядъ его не заставилъ ее ни дрогнуть, ни отступить ни шага. Онъ отвернулся, вынулъ портсигаръ, закурилъ папиросу и, посл нсколькихъ затяжекъ, тяжелыми, ршительными шагами, подошелъ къ письменному столу, на которомъ блестлъ ключъ отъ двери… Сатурнъ махалъ косою… Все молча, докурилъ Симеонъ папиросу свою и, лишь погасивъ ее въ пепельниц, уставилъ холодные, уничтожающіе глаза на зеленое лицо Епистиміи и — голосомъ, нсколько охриплымъ, но ровнымъ и спокойнымъ — произнесъ:
— Возьми ключъ. Я далъ теб слово, что не трону тебя. Поди вонъ.
Свтъ не измнился въ глазахъ Епистиміи, въ лиц не дрогнула ни жилка. Медленно и спокойно подошла она за ключемъ, медленно и спокойно прошла къ двери и только, когда вложила ключъ въ замочную скважину, вдругъ, съ правою рукою на немъ, еще разъ обернулась къ Симеону съ усмшливымъ вызовомъ:
— А, можетъ быть, еще подумаете?
Симеонъ, вмсто отвта, показалъ ей рукою на портретъ на стн.
— Если-бы на моемъ мст былъ покойный папенька, онъ не посмотрлъ-бы на новыя времена, на вс ваши революціи и конституціи. Изъ собственныхъ рукъ арапникомъ шкуру спустилъ-бы съ тебя, негодяйки, за наглость твою.
Какъ ни ршительно было это сказано, — «эге! разговариваешь!» — быстро усмхнулась въ себ Епистимія и, безъ приглашенія, сама, отошла отъ двери и стала на прежнее мсто y шкафа.
— Время на время и человкъ на человка не приходится, — спокойно возразила она. — Съ папенькою вашимъ мн торговаться было не о чемъ, a съ вами есть о чемъ.
Обычная судорога не дергала, a крючила щеку Симеона и правый глазъ его тянуло изъ орбиты, когда онъ, напрасно зажигая трясущуюся въ рук папиросу, заикался и хриплъ: