Паутина
Шрифт:
— Не время, — подумала она. — Не поспло яблочко. Сорвешь — погубишь, укусишь — оскомину набьешь…
И, накинувъ на острыя плечи срый платокъ свой, она только низко поклонилась Агла:
— Ужъ я пойду, Аглая Викторовна, a то Симеонъ Викторовичъ будутъ сердиться… Очень много вами благодарна… Вкъ не забуду вашей ласки, какъ вы меня пріободрили… A разговоръ этотъ нашъ позвольте считать между нами неоконченнымъ, и, когда y васъ время будетъ, разршите мн договорить…
Аглая отвтила ей только нершительнымъ и неохотнымъ склоненіемъ головы…
— И ужъ вы мн позвольте надяться, —
— Въ этомъ можешь быть совершенно уврена, — сказала Аглая. — Ты говорила, я слышала. Больше никто не будетъ знать.
Епистимія еще разъ поклонилась ей и вышла.
— Первую псенку, зардвшись, спли, — хмуро думала она, идя корридоромъ къ кабинету Симеона. — Ну, да и за то спасибо. Я много хуже ждала… Теперь держись, Епистимія Сидоровна! Съ малиновкою было легко, — каково-то будетъ съ лютымъ срымъ волкомъ?
XI
Когда она, постучавъ и получивъ отзывъ, вошла въ кабинетъ, Симеонъ стоялъ y окна и смотрлъ во дворъ, заложивъ руки въ карманы брюкъ, что сразу бросилось Епистиміи въ глаза, такъ какъ не было его постоянной манерой…
— Пистолетъ y него тамъ, что-ли? — пугливо подумала она — не предъ Симеономъ пугливо, а по тому странному страху, которое большинство женщинъ питаетъ къ оружію, будто къ какой-то мистически-разрушительной, самодйствующей сил.
— Запри двери, — не поворачиваясь, приказалъ Симеонъ. — И ключъ положи на письменный столъ. Она исполнила.
— Садись. Сла.
— Ну-съ?!
Теперь онъ быстро повернулся къ ней и глядлъ издали, сверкающимъ, ненавистнымъ взглядомъ, который былъ-бы страшенъ всякому, кто зналъ его меньше, чмъ Епистимія. Она же сразу разложила взглядъ этотъ привычнымъ, за много лтъ, наблюденіемъ на составныя части и опредлила, что, какъ ни золъ Симеонъ, но боится ея онъ еще больше.
— Ну-съ?!
— Нтъ, пистолета y тебя въ карман нтъ, — насмшливо подумала Епистимія, — шалишь-мамонишь, на грхъ наводишь, обманываешь…
И, сразу осмлвъ и успокоившись, она даже спустила срую шаль съ острыхъ плечъ своихъ. A Симеонъ стоялъ уже передъ нею, какъ солдатъ въ строю, пятки вмст, носки врозь, и, все съ засунутыми въ карманы руками, покачиваясь корпусомъ впередъ и назадъ, повторялъ:
— Ну-съ?
— Что нукаете? Не запрягли! — улыбнулась она.
Онъ круто остановилъ ее движеніемъ руки.
— Нтъ ужъ, пожалуйста. Довольно. Прямо къ длу и на чистоту.
Это, — что онъ такъ сразу повернулъ дло, ждетъ отвта въ упоръ на вопросъ въ упоръ и не позволяетъ подползти къ сути и цли объясненія издали, окольнымъ подходомъ, — смутило Епистимію, вышибло изъ сдла и вогнало къ робость… Она не могла преодолть въ себ этого смятеннаго наплыва, a въ то же время чувствовала, что обнаружить его предъ Симеономъ значитъ почти зарзать свое дло, что онъ сразу возьметъ надъ нею свое привычное засилье…
— Эхъ, — съ досадою думала она, — слишкомъ понадялась на себя. Не слдовало сводить въ одинъ день два эти разговора. Слишкомъ много силы
A «дьяволъ», стоя предъ нею, позади высокаго кресла, и, постукивая по спинк его взятою со стола линейкою, требовалъ отрывистыми фразами:
— Что же ты? Оглохла? Онмла? Или ужъ такую мерзость придумала, что даже y самой языкъ не поворачивается выговорить? Открой, наконецъ, уста свои вщія, говори…
Послдняя краска сбжала со щекъ Епистиміи, и лицо ея было маскою трупа, когда, напряженнымъ усиліемъ возобладавъ надъ собою, пробормотала она голосомъ, неровнымъ отъ стараній его выровнять и неестественно беззаботнымъ, точно говорила не о ршительномъ, обдуманномъ план, a o случайномъ игривомъ каприз, и слова ея, подобно взбалмошнымъ дтямъ, сами рзво спрыгнули съ губъ:
— Такъ… что… вотъ… стало быть… породниться мы съ вами желаемъ.
Симеонъ опустилъ линейку.
— Что?
Если-бы онъ обругалъ Епистимію самымъ сквернымъ словомъ, если-бы швырнулъ ей въ лицо линейку свою, — не такъ-бы, кажется, рзнулъ онъ ее по сердцу, ударилъ по лицу, какъ этимъ глубоко изумленнымъ, ничего не понимающимъ, за ослышку слова ея принявшимъ, искреннимъ — «что?»… Пришибленная, согнулась она въ креслахъ и, тупо глядя подъ письменный столъ въ корзину съ брошенной бумагой, лишь бы не встртиться глазами съ Симеономъ, напрягла послднюю силу воли, чтобы пролепетать:
— Обыкновенное дло… Божье… Если-бы намъ породниться, я говорю…
Симеонъ уронилъ свою линейку… Съ глупыми глазами, разинутымъ ртомъ стоялъ онъ нсколько секундъ… И вдругъ слухъ Епистиміи кипяткомъ ядовитымъ обжегъ громкій хохотъ — такой настоящій, живой, прямой и искренній, какого она отъ Симеона во всю жизнь не слыхала, на какой способнымъ его не считала… И сыпались на нее толчки хохота Симеонова, точно удары плетей, и ежилась она подъ ними, стискивая зубы, слабя силами, мучительно думая про себя въ тоск, стыда и злобы:
— Гришка ты, мой Гришка! Чмъ-то ты мн, тетк, заплатишь, что принимаю я за тебя этотъ позоръ…
A Симеонъ все хохоталъ, даже необычно красный сталъ отъ смха и слезы вытиралъ на глазахъ, а, въ передышкахъ, говорилъ, трясясь всмъ тломъ и, вмст, тряся тяжелыя кресла, за спинку которыхъ держался теперь обими руками:
— Ты дура… Ахъ, дура!.. Вотъ дура!..
И, къ ужасу своему, Епистимія, подъ смхомъ его, въ самомъ дл, чувствовала себя дура-дурою — съ головою, пустою отъ мыслей, съ сердцемъ, оробвшимъ, оставшимся безъ воли… будто на дно какое-то, безсильную, спустилъ ее и потопилъ этотъ смхъ, разливаясь надъ нею глумливою волною.
— Врядъ-ли, — пробовала она, тонущая барахтаться, всплыть со дна. — Врядъ-ли я дура, Симеонъ Викторовичъ. Не надюсь быть глупе другихъ.
Но онъ перебилъ ее весело, побдительно, небрежно.
— Нтъ, ужъ — это ты надйся! Ты дура. Напрасно ты вчера боялась, что я тебя бить стану. Надо было не мямлить, a прямо сказать — вотъ какъ сегодня. Мы повеселились бы и разошлись. Ты смшна. Ахъ, если-бы ты только могла сейчасъ себя видть, какая ты, душа моя, дура, и до чего ты, Пишенька моя любезная, смшна!..