Печаль последней навигации
Шрифт:
Он вышел на палубу во мрак, в ветер. Плескалась Обь. Пахло вянущими тальниками. Было глухо, безлюдно. Никто уже не ночует на островах, не пылают на них костры. Продутые ветрами, обнаженные — они бесприютны. Далеко светятся красные фонарики бакенов, тревожно предупреждают о чем-то. Все уже спали, кроме помощника капитана в темной рубке за штурвалом. Но нет, на корме чьи-то приглушенные голоса, шаги, смех, какая-то возня.
— Отстань! Или я ударю, — это сердитый голос Зои.
— Да что ты, Зоенька! Милая моя девчонка. Я же при виде тебя схожу с ума. — Это уже ласковый голос Николая.
«Вон оно что!» — Гурин улыбнулся.
— А
— А я уже сошел!
— Лечись.
— Вылечи!
Опять возня, шепот, звук поцелуя, а затем быстрый топот сапог по металлической палубе. Мимо Гурина пробежала Зоя, распахнула дверь, застучала каблуками по железной крутой лесенке вниз, к своей каюте.
Николай тарахтел спичками на корме, кашлял; наконец, другой стороной, прошел в рубку.
Ушел в каюту и Гурин. Но спал он недолго, и рассвет встретил на палубе. В легком туманце он видел протоки, острова, а на берегах темные сосны, с желтыми прядями берез. И он вдруг почувствовал себя вроде бы счастливым.
День его был наполнен осенней Обью, запахами тальника, одиночеством, холодноватым октябрьским солнцем, душевной тишиной и покоем. Теплоход приставал к буксирам, к земснарядам, к плавбазам, и ребята слушали Гурина, смотрели фильмы. Теплоход плыл все дальше и дальше на север… Хорошо из теплой каюты смотреть в окно на пустынные берега, на обскую тальниковую осень и видеть невидимое — ветер, который принимал образ стелющейся, засохшей травы и тревожно бьющихся последних листьев. Ветер был желто-бурого цвета… И Гурин писал об этом в своем блокноте.
Да-а… Чего уж скрывать, — не исполнилось то, о чем всю жизнь мечталось…
Если бы студенты узнали, что их любимый преподаватель литературы тайком, ночами пишет стихи, — то-то бы они удивились. И может быть, даже посмеялись бы, заподозрив его в сентиментальности, а то и в графомании. А для него ничего не было дороже поэзии. Вот это он не скрывал от своих учеников. Но то, что в молодости он издал в Барнауле свой первый и единственный сборничек стихов, об этом он стыдливо помалкивал.
Сборничек этот состоял из довольно милых, певучих и гладеньких стишков. Но все они говорили уже о сказанном, перепевали уже спетое. Боже мой, как он потом, вернувшись с фронта, стыдился их. И пришлось ему без всяких обиняков, жестоко сказать самому себе, что нет у него таланта, а есть просто способности. А у кого их нет, способностей-то, в наш век? Поэзия же требует, по крайней мере, хотя бы дарования.
Это было крушением. Легко ли отбросить единственную, прошедшую через всю его жизнь, мечту? А у него хватило мужества. Безволием он, к счастью, не страдал.
Но влюбленность в поэзию не выпустила его из мира литературы, и он стал преподавателем. Иногда приходилось не очень-то весело подшучивать над собой: ничего, мол, не падай духом, сам Белинский вон тоже хотел стать драматургом, а стал критиком…
Подшучивать-то он подшучивал, а писать не бросал. Для себя, конечно. Но теперь он писал стихи в прозе…
Когда стемнело, причалили у берега к барже с горой угля. Команда таскала его ведрами и ссыпала в люк. Николай носился, как бес, хохотал, веселил всех немудреными шутками.
На другом далеком берегу переливалась россыпь колпашевских огней. Четко виднелся из-за дали маленький дебаркадер с рядами сияющих окошек. Там поджидал свой теплоход капитан Шляхов. Он по делам задержался в Новосибирске и сейчас, наверное, уже прилетел в Колпашево.
На реке виднелись суда в зеленых, рубиновых, белых огнях. А над самой землей протянулась бесконечно длинная, закатно-красная щель. Гурину казалось, что она пылает над другими материками, так она была далека. Пронзительно тревожная, отрешенная от человеческой жизни, говорящая о каких-то мертвых, ледяных, северных далях, она повергала Гурина в отчаяние. Ему казалось, что в той суровости жить невозможно, а он плыл туда, к этой щели, к дымящимся тучам над ней. Точно его насильно увозили туда на веки вечные…
А он ведь всюду здесь был. Давно был. Лет тридцать назад. Здесь он до дна испил горечь унижения. Но это давно уже случилось, так давно, что даже и не верилось в это. По ту сторону войны все это стряслось, в дни его молодости. В Колпашеве, в Тогуре, в Могочино, в Парабели, в Каргаске, в Александровске — везде он побывал тогда…
На ночевку пристали у крутого яра. Дымный луч прожектора ударил в его крутизну. Николай взлетел по ней, недолго повозился в пятне света, обмотал чалку вокруг ствола корявого дерева и скатился обратно, громыхнул трапом. Тот поднялся на тросах и лег на палубу. О таких ночевках речники говорят: «Остановились давить осетров».
Мрак, только на темной стене яра желтый квадрат — из окошка гуринской каюты падает свет.
Какая глухая ночь! Моросит мельчайший дождичек. Никто не живет на этих тальниковых берегах: ни огонька, ни звука, дикая тишина, пустынность и осенняя жуть. Все судно спит. Светится только лампочка на мачте, да другая сбоку — под рубкой. Моросит совершенно, беззвучно. И даже река молчит, течет беззвучно… Мокрые поручни, мокрая палуба…
Засыпает Гурин сладко, как в детстве. Должно быть, река, осень, покой начали исцелять его… Спасибо тебе, ушедший день, за листопад, за Обь, за все подаренные чувства, за тишину сердца. Ты уже не повторишься, осенний денек. Среди вселенной, среди бесконечности времени ты сверкнул искоркой и погас, единственный, неповторимый…
Гурин проснулся от какой-то тревоги. Что-то глухо стукнуло в стенку каюты. Там, за стенкой, салон-читальня… Неясный говор… Кто это? Еще только пять утра. Теперь больше не уснуть.
Гурин выходит на палубу покурить. Тихо, свежо. Небо чистое. На нем ослепительная кривулина месяца. И ярчайшие звезды. Он еще не видел в Сибири таких ярких звезд.
На берегу четко рисовался частокол стволов. Судно мокрое. С рубки, с тентовой палубы, с мачты, с поручней, с подвешенной шлюпки падают капли, они падают звонко, будто в пустой таз. От месяца поперек текучей воды извивается прерывистая сияющая лента. Вода редко, стеклянно-прозрачно булькает, шлепается о гулко-певучее днище, звучит осторожно, задумчиво, таинственно. С берега пахнет намокшими осинами. Сквозь их голые вершины видны низкие звезды, точно висят на ветвях дрожащие капли света…
В такой час и в таком месте Гурин еще не встречался с Обью…
Неожиданно ему почудилось всхлипывание. Или это о борт чуть-чуть хлюпает вода? Прислушался. Нет, это явно кто-то плачет. Не то ребенок, не то девушка. Гурин быстро пошел на этот звук. На низеньком кнехте кто-то сидел, охватив коленки, уткнув в них лицо. Гурин пригляделся, — Зоя.
— Что с вами? — тихо спросил он, осторожно кладя руку на ее взлохмаченные волосы.
Зоя схватила руку, прижалась мокрым лицом к ладони.