Печалясь и смеясь
Шрифт:
Мне несвойственно писать подобные сентенции, я больше по части историй и сюжетов, но иногда хочется выйти из себя и посмотреть на Еву, это творение из ребра, со стороны. Между прочим, она как раз из культурного материала, в отличие от первородного праха, который пошел на создание Адама.
Мои заметки – это отчасти ответы на письма, которые я получаю, отчасти на те вопросы, которые задавались на разного рода встречах, на которых, как правило, слова для ответа под языком не оказывалось. Я уже потом сама себе объяснила это энергетикой присутствия вопрошающего. Женщина, задающая писателю вопрос и жарко
Каждая женщина знает свой интерес. И если она становится рабыней, значит, ей этого хотелось. И если ее лупит муж, идиот и сволочь, значит, и этого она хочет. Почему-то ей надо так, почему-то в этом она видит свое превосходство, свою хитромудрость. Я понимаю, что столь непривычному тезису нужна сильная аргументация. Я себя освобождаю от этого. Не мое это дело. Просто я стою и смотрю со стороны на Еву, которую обожаю и презираю почти одновременно. Но я ведь сама Ева.
Эмансипация
До остановки ходу пять минут. Я преодолеваю это расстояние за три. Во-первых, потому что холодно. Во-вторых, я опаздываю, в-третьих, если я пойду спокойно, он меня догонит. Он живет в соседнем подъезде и видит, как я выхожу из дома. Его цель – меня догнать. Моя – бежать быстрее. По ходу бега я загадываю: если автобус придет раньше троллейбуса, значит, денег мне до зарплаты не хватит.
Я всегда все загадываю, и не было еще случая, чтоб не сходилось. Вот и сейчас я мчусь и думаю: если у почты кто-нибудь опускает письмо в почтовый ящик, значит, он уже стоит на остановке и мне надо не бежать, а, наоборот, – идти тихо. В ящик опускает письмо бабушка. Она становится на цыпочки, придерживает одним пальцем захлопку и осторожно, как яйцо, вкладывает письмо в отверстие. А потом осторожно его закрывает. Я могу постоять еще и посмотреть, что она будет делать дальше, потому что хоть и холодно, хоть я и опаздываю, но все лучше, чем встретиться с ним на остановке.
Я еле-еле плетусь. На остановке очередь. Давно, говорят, ничего не было. Ни троллейбуса, ни автобуса. Все-таки что придет раньше?.. А он, как миленький, в толпе, в самой густоте, где теплее. Ну, думаю, грейся, а я тут, за столбом схоронюсь. Хотя это все напрасные уловки, нам ведь все равно вместе ехать, вместе пересадку делать…
Из толпы он сейчас не вылезет, ему это невыгодно. Толпа его греет, а потом и в транспорт внесет – он ведь в середине.
Пришел автобус. У кого же мне стрельнуть до получки?
Его внесли, я, вынырнув из своего захоронения, втиснулась только потому, что вопрос стал так: или я помещусь ценой любых потерь, или машина дальше не пойдет, потому что ей «не положено ехать с открытыми дверями». Какой-то мужчина поднял портфель вверх, какая-то женщина выдохнула, кто-то аккуратно сжал коленки, и я заняла освободившееся пространство.
Он сидел слева от меня на заднем сиденье.
– Привет, – сказал он.
– Угу! – ответила я.
– Я не уступлю тебе места, – громко сообщил он мне. – У меня ночью приступ был. Сжало так, и жмет, жмет… Пульс без всякой наполняемости. А ты сумку просунь вот сюда, между ногами… Почему ставить на пол не хочешь? Новая, что ли? Я не возьму, у меня руки заняты.
На остановке меня дверью прижало к его ботинкам. Я почти села на них.
– Тише ты! – возмущенно сказал он. – Уселась! Смотри все-таки куда!
Я повисла на алюминиевой перекладине.
– Ты на остановках выходи, – сказал он мне. – Нехорошо ты стоишь. Не войдешь из-за тебя, не выйдешь.
Я начинаю выскакивать. Не потому что он мне сказал, мне на него наплевать, а потому что, если оставаться в автобусе, каждый раз придется садиться ему на ботинки.
Мне уже давно не холодно. Я взмокла. У сумки оторвалась ручка.
– Зря мы вас эмансипировали, – говорит он мне. – Баб пол-автобуса. Сидели б себе дома. Мы бы спокойно ехали. Ты вот зачем работаешь? Муж не прокормит, что ли?
Остановка. И мне не нужно отвечать. Жаль, что последняя. Потом нам идти вместе.
– Возьми папку, – говорит он мне перед выходом. – Ты скакнешь – и все, а мне тут толкаться.
Я скакнула. Он вылез степенно, взял папку. Пошли.
– Вот черт! – выругался он. – Нога теперь болит. Ухнулась прямо всем весом. У меня ж мозоль!
– Извини, – говорю.
– Что мне с твоего извини! – возмущается он. – Надо было смотреть, куда гукаешься.
Мы пересаживаемся в троллейбус. Слава богу, почти пустой. Он быстро проходит вперед, устраивается у окна. Потом поворачивается ко мне:
– Оторви и мне билетик!
Я бросаю гривенник, отрываю два билета. Жду, когда кто-нибудь даст мне две копейки сдачи. Но никто на остановках не садится. Мы выходим вместе. Четыре копейки он мне не отдаст – я это знаю. А он в ответ на мои мысли звенит в кармане мелочью, достает пригоршню, внимательно разглядывает ее.
– Нету четырех. А пятак не дам. Самому нужен.
– Мне тоже нужен! – возмущаюсь я. – Мне после работы домой надо ехать!
– Ты что? – говорит он. – Спятила? Из-за четырех копеек поднимаешь бучу? Как тебе не стыдно, на себя посмотри. Интеллигентная вроде женщина, растрепалась вся, сумку починить не можешь, из-за меди базаришь… Ты лечись, лечись у психоаналитиков.
Мы поднимаемся вместе в лифте. Оскорбленный, он выходит первым, я плетусь за ним. Вместе входим в комнату. Садимся рядом.
Да, я же не сказала главного. Я начальник отдела, в котором он работает. В отделе, кроме него, еще четыре женщины. Когда мы входим, все занимаются своими привычными делами. Ольга вешает за окошко курицу – успела все-таки до работы купить. Нина старательно зашивает петлю на чулке. Аннушка говорит по телефону. Зины, как обычно, еще нет.
– Привет, бабы! – кричит он. – Закрой сейчас же форточку, – это он Ольге, – я ночь не спал. А эта корова, – уже мне, – наша начальница, села мне на мозоль.