Печать и колокол (Рассказы старого антиквара)
Шрифт:
Это ветхое строение принадлежало не менее ветхому хозяину, который представился мне «бывшим воином и меценатом». «Бывший воин и меценат», живший в доме, выходящем окнами на улицу, предложил свои услуги в оборудовании мастерской. Но в переделках флигеля не было никакой необходимости: он и так вполне меня устраивал.
Флигель состоял из трёх комнат и кухни. Одну комнату я отвл под склад. Здесь у меня хранилось всё, что требовалось для реставрации: тиски, прессы, подрамники, барсуковые кисти для лака, которые где-то раздобыл Санаев, пемза, рашпили, деревянные планки, предназначавшиеся для паркетирования,
Собственно, мастерской стала вторая комната, большая и светлая, с окнами, не затенёнными деревьями сада. Третья же служила одновременно и приёмной и спальней. Здесь мы спали на двух широких диванах, привезённых Санаевым из своего дома. Мы — это я и мой подмастерье Фёдор, пятнадцатилетний угрюмый паренёк, отец которого, слесарь с Механического завода на станции Новая Бавария, был расстрелян в первые же дни захвата Харькова белыми. Взял я его к себе по просьбе члена подпольного губкома Ореста Григорьевича Ефимова, ведавшего группой «золотоискателей», единственного подпольщика, с которым я поддерживал постоянный контакт.
Сообразительный и старательный паренёк, ставший много лет спустя известным киевским реставратором картин и незаурядным художником-декоратором, очень мне пригодился, когда дела мастерской пошли в гору. Однако вопреки оптимистическим прогнозам Всеволода Михайловича произошло это не так скоро, как бы нам всем хотелось.
Около месяца мы едва сводили концы с концами. И вполне возможно, что наше предприятие полностью бы прогорело, если бы не счастливая случайность, за которую следовало благодарить бога, присяжного поверенного Крупенника и… генерала Май-Маевского. Впрочем, наибольшую благодарность все-таки заслуживал умерший ещё в середине XVII века Даниэль Сегерс, ученик знаменитого Яна Брейгеля Бархатного, или, как его ещё называли, Цветочного.
«Бывший воин и меценат», время от времени посещавший мастерскую, как-то привёл с собой адвоката Крупенника, тучного, неряшливого человека, у которого, по слухам, водились большие деньги.
Крупенник с барственной рассеянностью осмотрел наше немудрящее хозяйство, а на прощанье так же рассеянно заметил, что мог бы, пожалуй, предложить мне кое-что на пробу. Если я справлюсь с работой, то недостатка в заказах у меня не будет. А если нет, то тоже не беда — картина, которую он хочет предложить мне для реставрации, особого значения для него не имеет.
Как я понял, речь шла о вещи какого-то третьестепенного фламандского художника, которая была приобретена Крупенником из чистой филантропии у одного бывшего царского чиновника.
На следующий день Крупенник завёз мне картину. Она была написана на дубовой доске, какие употреблялись для живописи во Фландрии (итальянцы обычно предпочитали
Когда мы промыли поверхность картины, то смогли рассмотреть в деталях, что и как на ней изображено.
Сквозь паутинку растрескавшегося лака на нас смотрела богоматерь в алой, плотно облегающей тело широкорукавной тунике и в накинутой на плечи синей мантии. На её голове с распущенными каштановыми волосами был венок из хрупких, нежных лилий. На руках она держала голого младенца, который прижимал к груди такую же алую, как туника, розу. Обе фигуры были окружены пышными гирляндами роз, образующими над головой богоматери нечто вроде купола.
Даже поверхностное изучение картины свидетельствовало о том, что Крупенник смыслит в живописи значительно меньше, чем свинья в апельсине.
Какой там, к чёрту, третьестепенный художник!
Фигуры святой девы Марии и Иисуса Христа, судя по рисунку и тёплому, светлому колориту, были написаны кем-то из учеников Рубенса, скорей всего Эразмусом Квеллинусом или Корнелюсом Схютом, которые позаимствовали у своего великого учителя не только приёмы живописи, но и секрет красок. Как известно, существует предположение, что Рубенс примешивал к маслу смолы. Во всяком случае, для его картин и картин некоторых его учеников характерны неразрывность и нерасплывчатость линий, проведённых кистью, что свидетельствует о большой вязкости используемых красок, которые великолепно приставали к гладкому меловому грунту.
Итак, школа Рубенса.
Но главным было другое — розы и лилии. Когда Рубенсу нужны были на картине цветы, великий фламандец обращался за помощью к Брейгелю Бархатному или Даниэлю Сегерсу, с которыми он постоянно сотрудничал. То же позднее делали и его ученики.
Неужто Сегерс?
Я поднёс доску к окну и вооружился лупой. Никаких сомнений — это был «первый цветовод» в живописи, несравненный Даниэль Сегерс, о цветах которого один мой приятель говорил, что от них исходит не только свет лучезарного таланта, но и дивное благоухание всемирного розария.
Розы в гирляндах казались только что срезанными садовником, на их тончайших лепестках ощущалась ещё не просохшая влага утренней росы. Царицы цветов держали себя, как подобает истинным царицам: величественно, с прирожденной грацией, но без тупого высокомерия, которое свойственно только таким выскочкам, как долговязые гладиолусы или самодовольные тюльпаны. И если у девы Марии было счастливое лицо, то только благодаря им, розам. Кому не лестно оказаться в их обществе? Что ж, они привыкли приносить счастье. Это для них так естественно. Разве может быть иначе?
Великолепная картина. Она явно стоила того, чтобы над ней основательно поработать.
За прошедшие годы доска сильно покоробилась и пошла трещинками. Лак же пришёл в полную негодность. Но сама живопись, насколько я понял, находилась в приличном состоянии: краски, которыми пользовались художники, отличались поразительной устойчивостью. Они не изменили своего цвета, не потускнели и не пожухли. Выдержал все превратности судьбы и тонкий меловой грунт, покрывавший доску.
Таким образом, предстоявшая работа особой сложностью не отличалась. С ней бы справился и начинающий реставратор.