Пеленг 307
Шрифт:
Семен взял со стола ножик и черенком начал стучать по краю тарелки. Чтобы лучше слышать, Ризнич пригнул голову. Губы его шевелились. Он читал: в-а-ш-и-п-о-з-ы-в-н-ы-е-п-о-р-т-п-р-и-п-и-с-к-и...
— Я думал, что имею дело с моряками, — сказал он, когда Семен закончил.
Семену был жалок Ризнич и ненавистен. Еще немного, и он бы ударил его. За все... даже за этот опостылевший зал. Отсюда легко достать. И это смешанное чувство жалости и гнева заставило Семена отвести глаза.
— Но я выберусь, механик. Запомни. Я выберусь.
— Выбирайтесь, капитан, — устало сказал Семен и грузно опустился
Когда стоишь у подножья скалы, нависшей над морем осклизлыми выступами, она представляется нелепым нагромождением камней. Но если смотреть на нее с палубы судна на расстоянии двух миль, когда прорезаешься сквозь холодный зернистый туман, она становится понятной, и выступы ее воспринимаются логическим продолжением друга друга.
Наверное, и жизнь человека так же. Надо отойти в сторону, оглядеть человека, вспомнить все, что знаешь о нем, — и глаза, руки, высказанные им вслух мысли, поступки сольются в единую форму — в характер. Может быть, Семену и не хватало этой последней встречи, чтобы понять Ризнича.
Ризнич давно ушел, а Семен еще видел тяжелые глаза и ожесточенный, брезгливый рот. Но больше всего его поразила спина Ризнича, когда он повернулся, чтобы уйти прочь. Плотно обтянутая тужуркой, сшитой с нездешним шиком, она как бы выражала отношение Ризнича к нему, Семену, к этим людям за тесно поставленными столиками, к Феликсу, который сейчас, наверно, торчит на верхнем мостике «Коршуна» и, зябко поеживаясь от сырости, вглядывается в каменистый берег Северной, к Меньшенькому, вспыльчивому, длинноногому и смешному. Да и к продутой ветрами Олюторке с ее бесконечными щербатыми скалами, полощущими в пене прибоя зеленые бороды водорослей.
«Волк, — подумал Семен. — Волк... И хватка у него мертвая — он перервет горло любому, кто встанет у него на дороге. Сейчас его долбанули, но дай ему перевести дух — и он опять выберется...»
Суда постепенно возвращались с промысла. По одному, по два они возникали в зеленоватой чаше Авачинской бухты, беззвучно двигались к причалам и казались издали крохотными насекомыми. Из-под острых форштевней у них разбегались тонкие усики бурунов. Тральщики подходили ближе, и можно было увидеть, что их черные когда-то борта порыжели, такелаж провис, потускнела веселая краска полуютов, а над высокими кормами треплются прокопченные, исхлестанные до бахромы флаги.
Они швартовались, подлетая к причалу «самым полным» и только метрах в двадцати от него давая задний ход. Во всем их облике было что-то горделивое и отчаянное. Они возвращались потрепанные, но с победой — как солдаты. И капитаны знали, что не одна сотня глаз смотрит на них с берега, и это не было лихостью.
Девятый причал заселялся.
Под высоким бортом «Генерала Багратиона», домовито дымившего всеми трубами, густел молодой лесок мачт. Тральщики жались друг к другу, уступая место вновь прибывшим. Трюмы были раскрыты для проветривания, и стоило лишь потянуть ветру с моря, как по улицам расползался какой-то плотный и физически осязаемый запах рыбы, мокрых снастей и угольной гари.
Путина заканчивалась. Те, кто еще оставались в море, добирали поредевшую вялую камбалу.
Погода никак не могла установиться. То пригревало солнце, и с почерневших
Уличная толпа все плотнее населялась черными фуражками с темными рыбацкими «крабами», озабоченно пробегали нарядные девчата в блестящих резиновых ботиках. И даже портовый гул загустел по-весеннему.
Камбальная путина заканчивалась. Даже если бы Феликс пытался до последнего использовать оставшиеся дни, чтобы наверстать упущенное, все равно «Коршуну» пора было вернуться с часу на час. Семен ждал. Ждал и боялся. Бледнея, он прислушивался к шагам в коридоре, раздававшимся в необычное время, натягивал плащ, уходил бродить по городу и спохватывался тогда, когда осознавал, что опять плетется вдоль причала и вглядывается в надписи на бортах судов. Изредка его окликали с какого-нибудь траулера. Он машинально отвечал и тащился дальше, переходя вброд лужи с радужными пятнами соляра и обрывками снастей.
Лес мачт сделался таким плотным, так тесно стояли суда, что бухты за ними уже не было видно. И казалось, что заснеженные скалы той стороны навсегда запутались в паутине штангов и талей. А рыбаки валили и валили веселой разношерстной толпой мимо Семена... Но все это были не те, кого ждал он.
Семен подходил к самой кромке воды. Сапоги по щиколотку впаивались в зыбкий песок. И легкая волна, подкрадываясь, тонким лезвием касалась голенищ. Было пусто в душе, и кружилась голова. Он не верил самому себе. Он даже взял билет на морской трамвай, чтобы убедиться еще раз. Выдержки хватило только до Сероглазки. Весь путь туда Семен простоял один, прижавшись спиной к рубке, бессмысленно смотрел в воду и не мог оторвать от нее взгляда.
Осунувшийся и посеревший, весь в липкой испарине, он сошел в Сероглазке, втянув голову в плечи и пряча в карманах плаща вспотевшие руки. С морем все кончено — это было ясно...
Назад он добирался автобусом.
Не настолько велик Петропавловск, чтобы человек мог в нем затеряться. Семен не прятался. Он просто ждал. А когда ожидание сделалось невыносимым, опять пошел в «Вулкан» за столик, что стоит справа у стены рядом с оркестром...
В комнате горел свет. Кто-то сидел на подоконнике.
Семен знает, кто зажег свет в комнате. Спешить больше некуда. Трезвея, он сел на грязную ступеньку крыльца, закурил и тянул папиросу, пока не загорелся бумажный мундштук. Потом пошел к себе.
Их было четверо. На подоконнике в плаще и в кожаных перчатках сидел Феликс. Его фуражка с коротким козырьком лежала тут же. На кровати Федосова полулежали Меньшенький и Кузьмин. Свои телогрейки они сложили на табуретку.
На кровати Семена поверх одеяла спал четвертый — Мишка. Он до самого подбородка укрылся старой, еще курсантской, шинелью.