Пеленг 307
Шрифт:
— Тетка Настасья! Принимай почту, — позвала почтальонша, роясь в сумке.
Перед тем как отдать желтый конвертик, она с любопытством глянула на него. — Дальнее письмо-то, камчатское...
— Это мне, — сказал я, подходя к изгороди.
Мать и отец, переставший есть, осторожно переглянулись.
Я прочитал обратный адрес.
— Это мне. От Феликса, — сказал я, уходя в дом.
«...Где ты, старик? Пишу и тороплюсь: танкер уходит через десять минут. Отсюда, из рубки, я вижу его серый борт. Ему трудно держаться — немного поматывает... Старина, это тот самый танкер, что встречал нас у Сигнального. Помнишь?
Ну, что тебе сказать? Мы в Бристольском. Как всегда, пасмурно и ветрено. Чайки и бакланы. Рыбы — навалом, успевай брать. Через недельку дадим план.
В твоей каюте живет Меньшенький. Он спит на верхней койке, а на твою даже не разрешает садиться.
Славикова и Мелешу я поставил на руль. Мелеша в вахте у Мишки. Ты бы посмотрел на их морды. У первого китобоя, когда он убил первого кашалота, было, наверно, такое же выражение. В общем, увидишь сам...
Кланяйся домашним.
Ф е л и к с...»
Я представил себе серое серьезное небо Бристоля. Оно просторно и высоко. И много чаек. Они с размаху падают на воду, взлетают и похожи на лохмотья пены, сорванные ветром...
Я долго искал Большую Медведицу. Было очень много звезд. К тому же в Петропавловске она выше и кончиком цепляется за далекие горы. А в Бристоле еще выше и как-то по-чудному перевернута.
Небо черное и далекое. Оно рождает ветер. Хороший ветер. В Бристоле такой ветер посчитали бы промысловым. А здесь он пахнет зреющей степью и урожаем.
Урожай... На Камчатке так произносят «путина», так на судне говорят «шторм», когда вдруг начинает темнеть небо, а ветер прижимается к воде... Урожай... Урожай... Урожай... В столовых, в кино, в проходных автоконтор — радостно и тревожно, восторженно и озабоченно, тепло и с безнадежностью...
Я не заметил, в какую минуту жизнь в степном городке изменилась, — он стал жить быстрее. Знакомые мне люди уже совсем не те. Пустынные улочки напряглись, насторожились, как бывает перед штормом на судне. Созданный человеком урожай надвигался на своего созидателя.
На «Коршуне» я знал свое место, знал, что буду делать через час, через день, через месяц. Знал, что мне предстоит приблизительно на год вперед. У меня не было другой судьбы, кроме судьбы «Коршуна». И перед штормом я мог позволить себе спокойно раскуривать у фальшборта и лениво подшучивать над матросами, которые суетились на палубе, в последний раз проверяя найтовку, задрайку трюмов, потому что придет мое время и я спущусь к дизелям, и тогда все, кто сейчас злобно огрызается, будут прислушиваться к дыханию дизеля, как к моему собственному, это станет для них чем-то единым.
А тут я, здоровенный парень с тяжелыми, сильными руками, стою посреди двора, гляжу на раскаленные добела звезды, и меня колотит внутренняя дрожь. Отчего она? Может быть, оттого, что ночь все-таки прохладная. Может быть, оттого, что падает на землю ветер и приносит то большое и неумолимое, которое люди называют урожаем...
В моем сознании урожай неразрывно связан с обликом Вали.
Каждый вечер мы с Павликом идем ее встречать. Я сажусь на насыпь подъездных путей, на почтительном расстоянии от проходной, а Павлик прыгает возле ворот на не окрепших еще после болезни ногах. Я закуриваю и поглядываю в сторону ворот. Поток рабочих редеет, редеет, потом иссякает совсем. Мы остаемся с Павликом одни. Еще только вахтер, мордатый мужик с заплывшими глазами и с револьвером в обшарпанной кобуре, молчаливо возвышается у ворот. Он стоит, расставив жирные ноги, и ждет, когда можно закрыть ворота. Ему никакого дела нет до нас.
Мы замечаем ее сразу: в глубине территории, на широкой пыльной дороге, ведущей к выходу, появляется женская фигурка. Больше никого нет, и женщина заметна издали. Она в узких парусиновых штанах, заправленных в серые от цементной пыли сапоги, в расстегнутой рабочей куртке, из-под которой выглядывает белая блузка, в красной косынке, завязанной сзади маленьким узелком. Женщина машет нам рукой и медленно идет по дороге мимо полинялых транспарантов с призывами, минует яму, окруженную деревянными скамейками, — место для курения. Она идет к нам. И я могу сколько угодно заниматься своей папиросой, но чувствую, что сейчас спокойная и усталая улыбка трогает ее шелушащиеся, обветренные губы, а возле глаз собираются лапки приметных уже морщинок. Павлик, сдерживаясь, чтобы не побежать, степенно шагает ей навстречу. Они встречаются. Женщина, присев, обнимает его, целует в нос. Потом и я подхожу к ним. Женщина протягивает мне руку.
— Добрый вечер, — говорю я.
— Добрый, добрый... — отвечает она.
И мне достаточно только раз взглянуть ей в лицо, чтобы все увидеть и понять. Днем было жарко и ветрено. Летела пыль. Она затвердела у нее в складках на лбу и у рта. Лицо кажется постаревшим. Валя одной рукой снимает косынку, встряхивает головой, и вдруг свалявшиеся, усталые волосы рассыпаются легко и свежо, словно не томились целый день под косынкой. На лоб свешивается выгоревшая прядь. Валя сдувает ее. Кто-нибудь может подумать, что это седина. Но это не седина — просто выгорело.
Мы идем домой. Тут совсем недалеко. Метров семьсот — восемьсот. Через железнодорожное полотно, по шишковатой глинистой тропинке, вдоль высокого дощатого забора комбината, потом налево, через пустырь, мимо недостроенного кирпичного Дома культуры. Тропинка узка. И мы с Павликом шагаем по траве.
— В нижних цехах сегодня закончили отделку... — рассеянно говорит она. — Монтажники поджимают... — Это значит, что завтра она придет совсем поздно. Может быть, мы с Павликом и не дождемся ее. Будет совсем темно. А когда она придет, мне будет уже пора уходить. Мы только поздороваемся. Я махну Павлику рукой:
— Спокойной ночи, старина. Ночью будет ветер...
Валя опускает руку Павлику на плечо.
— Как ты себя вел, мальчик? — спрашивает она.
— На троечку... Семен говорит.
Валя поворачивается ко мне. Но я не успеваю ответить. Павлик тянет ее за полу:
— Я забил один гол и два промазал... Витька Сальников все время ставит подножки... Правда, Семен? Ведь правда?
— Правда, малыш. Витька грубо играет. Но он хорошо играет и не боится мяча...
— А я разве боюсь?
— Ты подумай и поймешь сам. Когда Витька прорвался к вашим воротам и шел с мячом на тебя, ты присел... — Я нарочно говорю с Павликом о наших дневных делах. Надо, чтобы Валя немного пришла в себя. Она слушает нас и думает о своем. Как тогда, в первый раз, когда выходила от Павлика.
Три старухи, сидящие у подъезда на лавочке, замолкают при нашем появлении и многозначительно переглядываются. Валя сухо здоровается с ними и, проходя мимо, чуть-чуть нагибает голову. Даже сквозь пыль заметно, что ее щеки алеют.