Пепел Анны
Шрифт:
— …Хотя песок там, безусловно, чудесный, никто и не спорит. Это словно и не песок, а истолченный мрамор…
Стюардессы появились и начали рассказывать про запасные выходы и пристегнуть ремни. Сикх два раза перестегивался, проверял.
— …Он в два раза тяжелее обычного песка, если горсть кинуть в воду, она не образует облачко, а тонет, как дробь…
Сикх явно летать не любит. И я летать не люблю. Из-за самолетов. Меня не укачивает и не растрясает, и в воздушных ямах я не впиваюсь в подлокотники, и сикх через проход меня не раздражает, и пузатая негритянка с бутербродами и термосом не раздражает, пусть хоть и желтые
Входишь в самолет, и мир снаружи исчезает. Ступаешь на борт, тебе улыбается чудесная девушка в синей пилотке, вам направо, ты идешь по проходу и ищешь свой 17А, идешь, смотришь в спину мужику в пиджаке с замшей на локтях, а мир снаружи вовсю пожирается шипастыми лангольерами, а тебе плевать, ты уже с самолетом.
Самолет, он всегда из завтра.
Самолет, пусть хоть самый замученный и залетанный, пусть хоть Москва — Нижневартовск, это всегда звездолет, просто неслучившийся, просто пока. В каждом моторе, в каждой лопатке турбины ждет своего часа рений, полтора грамма будущего, звездная медь. Пройдет немного времени, каких-то сто лет, может, сто пятьдесят, и веселые будетляне выжгут ее крупицы из турбин «Боингов», «Туполевых» и «Эйрбасов» и скуют из них настоящие моторы, те, что положат к нашим ногам Вселенную.
Я помню про это и каждый раз, пробираясь к месту 17А, немного надеюсь приземлиться не сегодня — рений ведь. Трудно от этого отказаться, и всегда понимаю, что глупо. Но все равно. Летишь в Иркутск и прилетаешь в Иркутск, а хочется всегда на Далекую Радугу.
Хотя это и не надежда вовсе, а так, половинка, осьмушка мечты, ветерок, но эти отзвуки вальса поют в моей голове весь полет, до «наш самолет приступает к снижению». Потом глиссада, моторы становятся глуше, но все равно шанс еще есть. А вот когда под брюхом начинают кругло перекатываться выходящие шасси — все, «мы прибываем в аэропорт назначения». Завтра исчезает, пассажиры включают телефоны и с облегчением рассказывают, что они здесь, обошлось, стюардессы стареют и сутулятся, улыбаться больше не надо, и звездная медь остывает до следующего раза.
— …Но в шлепанцах по этому песку лучше не ходить, — сказала мама. — Чудовищно натирает между пальцами.
— Да, — согласился я. — Конечно.
Взлетели. Мама стала говорить громче, я понял, что у нее уши. Сикх покосился на нее с испугом. А у меня потом заложит, когда приземлимся. Выше туч, на запад.
— Смотри, мы солнце догоняем! — Мама с энтузиазмом указала в иллюминатор.
Я про это в десятке книжек читал — про гонки с солнцем. И мама мне сама про это уже рассказывала. Раз пять.
— Классно! — восхитился я. — День никогда не закончится!
Мама кивнула. А я испугался, что сейчас она еще про Британскую империю расскажет, над которой никогда не заходило солнце, я это в прошлые разы покорно слушал, восхищался. В четвертый раз восхитишься, и мама заподозрит, что я восторг симулирую, а это совершенно недопустимо. Обидится, если заподозрит. Мама немножко на взводе. Она как раз с Белградской книжной ярмарки, домой заскочить не успела, успела из Внуково в Шереметьево перекинуться. Поэтому у нее сербский гардероб, двадцать сербских книг в сумке и сербское настроение, им она терроризировала меня первые два часа полета, особенно над Финляндией.
— Ты знаешь, что такое глум? — спрашивала меня мама.
Я знал, что такое «глум»,
— А глумица? — не отставала мама. — Ты знаешь, что такое глумица?
— Кто не знает…
Мама смеялась и стукала меня по плечу.
— Удивительный язык! Красивейший! Там ко мне прицепился один старый серб с седыми бровями, настоящий Слободан Милошевич, и подарил книжку, глянь-ка! Это его стихи.
Мама всучила мне самодельную сербскую книжку.
— Графомания чистой воды, но зато как звучит! Песня! Вот послушай…
Мама не была дома больше месяца и немного одичала в командировках: до сербской ярмарки она была на финской, до финской на иранской, и там ее полили водой за вольности в дресс-коде, а еще до этого, кажется, на немецкой. Между немецкой, иранской и финской она успевала забегать домой, а вот после сербской нет — сразу на Кубу, не закрывая глаз.
Мама зачитала стихи из книжки. Про ночи над Саввой, про ветер с Дуная.
— Здорово, — сказал я. — Великанова тоже любит по-сербски…
— Твоя Великанова слишком много о себе думает, — перебила мама. — И она и ты не представляете, как смешно вы выглядите со стороны.
— А кто не смешно?
— Впрочем, в вашем возрасте все такие дураки, — заметила мама. — Ладно, сыночка, отдыхай.
Мама подмигнула засмущавшемуся сикху и стала разбираться с развлекательным центром в спинке кресла.
А кто не дураки?
Мне пока смотреть кино не хотелось, решил поспать, спать всегда лучше в начале полета, так легче. Поспать, впрочем, долго не удалось, объявили обед, по проходу покатились облезлые и оббитые железные комоды. Эти комоды я не люблю, в звездолетах таких не будет. А стюардессы останутся.
Сикх принялся препираться со стюардессой, что-то ему категорически не нравилось в предложенной курице, он спорил и мотал головой, и требовал подать себе другую.
— Нервничает, — шепотом пояснила мама. — Полет для него большое испытание — если самолет разобьется, то его прах смешается с нашим — и все, душа будет идти к Богу миллион лет. С неясными, причем, перспективами.
— Да не, — сказал я. — Ему белой девушкой хочется покомандовать, когда еще доведется? А тут можно. Все просто.
— Что? — мама притворилась, что не расслышала.
— Месть сикхов, — пояснил я. — Обычное дело.
Мама толкнула меня в бок локтем, во «Всемирной истории пошлости» мигом прибавилось три страницы, Великанова, сможешь ли ты меня забыть?
— Курицу или рыбу? — улыбнулась стюардесса.
Я всегда выбираю курицу.
Мама всегда выбирает рыбу.
Сикх выбрал две курицы и две же съел.
Следующие два часа мама скептически смотрела хмурый шведский детектив, в котором присутствовали омерзительные семейные тайны, убийство несовершеннолетних, заговор, психи, снова заговор, и самыми приличными людьми оказывались престарелые нацисты энтомологи. Впрочем, это мог быть датский детектив. Когда глаза мамы начали стекленеть под напором беспощадного скандинавского трэша, она подложила под голову книжку в мягкой обложке. И уснула. Моя мама легко засыпает лишь с книгой, она повелительница книг с шестнадцати лет, она работает в Книжной Палате и состоит в тайной организации истинных книголюбов, цель которой поработить весь мир. Ложа Гутенберга. Мама там на хорошем счету. А мне в полетах нравятся облака.