Перед стеной времени
Шрифт:
Размышления о развитии в таком направлении часто выливались в утопические картины. Так, уже около 1602 года Кампанелла создал «Город Солнца», считая источниками своего вдохновения одновременно и Библию, и природу. Физик может ссылаться на Священное Писание не в большей степени, чем теолог – на физические законы. Метафизик же синоптически преодолевает разрыв между ними. Во главе Города Солнца стоит священнодействующий монарх. Нет ни границ, ни частной собственности. Рабочий день длится четыре часа, зачатие и воспитание детей контролируется государством.
Утопический социализм Фурье, развившийся в первой трети XIX века, рассматривает мир как творение несовершенной отливки, которое развивает само себя,
Переход утопии в пессимизм, наблюдаемый нами с некоторых пор, особенно после Первой мировой войны, тоже имеет прогностическую ценность. Он указывает на то, что внутри жестко детерминированного сдвига местами еще сохраняются способность к широкому взгляду и духовная независимость.
Это хороший знак, точнее – хорошее предзнаменование. Так осуществляется духовная критика социальных и технических планов и их намерений по преобразованию мира. Она обладает более свободной волей и менее болезненна, чем критика фактов, к тому же не требует человеческих жертв.
Для создания таких картин нужен, по-видимому, специфический горький юмор свифтовского типа, поэтому неудивительно, что англосаксы здесь преуспевают. В первую очередь следует назвать Оруэлла, чье видение отнесено уже к 1984 году. На многих оно подействовало как предупредительный выстрел. Также поражает и «Скотный двор» – притча, которая сделала бы честь самому Свифту.
Хаксли освещает резервы скорее с демократической точки зрения, останавливаясь на комфортной стороне. Он изображает «последнего человека» Заратустры: «„Счастье найдено нами“, – говорят последние люди и моргают» [104] .
104
Ф. Ницше. Так говорил Заратустра. / Перевод Ю. М. Антоновского.
Найденное счастье так же несовместимо с идеей свободы, как и технический план. Поэты видят это особенно остро. Заратустра называет главу о последнем человеке предисловием. Хаксли, обладающий значительными познаниями в биологии, говорит, как и Оруэлл, об огосударствлении половой жизни – явлении, имеющем решающее значение и в формировании типов, и в разделении труда. Однако в отличие от Оруэлла, Хаксли считает, что плотская любовь сохранится: став своего рода пряником, перенесенным на комфортную сторону новой жизни, она превратится в общественную игру, призванную противодействовать неизбежно нарастающей скуке. Заратустра
Хаксли изображает такой порядок, при котором не только оплодотворение осуществляется искусственно, но и развитие плода полностью автоматизировано. Для нас это пока еще совершенная утопия, однако нам следует приготовиться к большим сюрпризам. Мы уже трогаем гены растений, животных и человека как отдельные камешки, как клавиши инструмента, и не следует удивляться, если в ходе этой игры сложатся неожиданные композиции. Сейчас все еще кажется, что константность, генетическая неприкосновенность видов защищена очень крепкими засовами, и ее не сломаешь – если только нераздельное не надавит на стену времени с другой стороны. Когда перегородки будут сломаны, многое такое, о чем мы пока даже не мечтаем, станет вероятным.
Уже сейчас у отца может быть больше детей, чем у царя Приама. Образец такого решения можно наблюдать в колонии насекомых, где один самец оплодотворяет матку, которая производит тысячи личинок. Что же касается того неписаного, но строго соблюдаемого закона, согласно которому имя отца табуируется, хранится в тайне, то он относится к другой цепочке соображений.
К критериям государственного плана относится также «Совершенство техники» Фридриха Георга Юнгера – работа, завершенная сразу же по окончании Второй мировой войны и анализирующая технический прогресс в первую очередь с точки зрения счастья.
Эти голоса протеста объединяет то, что артистически одаренный человек, исходя из своей врожденной свободы, возражает против чистого применения логического вычисления, причем использует мощное научное оружие. Здесь возникает то, чего недостает вычислению, – ощущение потери и ее оценка с художественной, метафизической или теологической позиции.
Любые соображения относительно будущего, какими бы запутанными тропами они ни шли, неизменно возвращают нас к центру трагического ландшафта – туда, где пересекаются прямые и окольные пути, к обелиску, который, как сказал бы Клаузевиц, указывает местонахождение военачальника. Он, военачальник, вне зависимости от того, победа ли его ждет или поражение, не может не быть человеком, который если не в полной мере обладает свободой воли, то по крайней мере в полной мере ее осознает. Не случайно немецкая метафизика в последние столетия так основательно занималась именно этим вопросом. Здесь, а не на обширных пространствах, находится центр действия.
Сегодня человек вмешивается в собственную эволюцию, причем таким образом, который явно отличается от старой формулы «голод и любовь» – то есть от «борьбы за существование» во всем ее политическом и экономическом многообразии, а также от «племенного отбора». Более того, мы встали на путь грандиозных экспериментов. Наш мир еще не видел подобных явлений: об их новизне свидетельствует тот факт, что они не вписываются в историческую картину ни по своему масштабу, ни качественно.
Этому вовсе не противоречит утверждение, согласно которому человеческое авторство в данном процессе и интеллектуальный контроль над ним преувеличиваются: мы имеем дело с тем, что произошло бы и без нас, хотя оно выпало на нашу историю и завершает ее. Это работа вселенной, веление звезд.
Человек, однако, не желает перемещаться на роль существа, которое рождается или перерождается в ходе изменения бытия и доверяется неумолимой логике такого рождения. Он противится этому по той причине, по которой Декарт провозгласил свое cogito, он противится этому, потому что свобода – неискоренимая отличительная черта рода человеческого.
Там, где человек вступает в игру, происходящее не может быть абсолютно предопределенным ни в механическом, ни в зоологическом, ни в астрологическом смысле. То, что стало объектом размышления, уже меняется, как бы оно ни было детерминировано.