Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
Разве я когда-нибудь встречал более отчаянных людей, чем здесь, в плену?
Я же всегда хотел испытать на собственном опыте что-то новое! А разве здесь ничего не происходит?! Разве здесь не творится все, что только возможно? И рай и ад?
Да, это верно.
Здесь творится черт знает что. Ад кромешный! Изнуряющий, испепеляющий ад!
И это постоянное чувство голода. В ушах стоит такой звон, словно тебя ударили по голове молотком. Все вокруг кажется нереальным. Образы людей, с которыми ты разговариваешь, то исчезают,
Ты уже не ощущаешь своего тела, когда вот так сидишь и ждешь. Этот унтер-офицер своим пронзительным свистком сведет меня с ума! Пять человек на уборку двора!
Четыре человека носить воду!
Строиться для проверки на вшивость!
Если бы можно было хоть час полежать спокойно!
— Этот цирк становится с каждым днем все хуже! Когда-нибудь мои нервы не выдержат!
— Самое лучшее, если ты прикинешься больным! — говорит Вольфганг.
— Но как?
— Послушай меня! — говорит Вольфганг, изучавший когда-то медицину. — У тебя боли. Всегда, когда ты поешь. За час до еды и через час после еды у тебя появляются рези. На два пальца ниже ребер у тебя колики в животе. Они отдают в поясницу.
— И из-за этого они посчитают меня больным? — сомневаюсь я.
— Благодаря этому мой двоюродный брат избежал призыва на фронт. А немецкие штабные врачи — это тебе не фунт изюму. Здесь это наверняка пройдет. При известных условиях ты должен добиться, чтобы тебе сделали промывание желудка.
Я чувствую угрызения совести, когда женщина-врач делает свой утренний обход. Между прочим, она дочь генерала царской армии. Седые волосы. Серые глаза, в которых застыла мировая скорбь.
За ней следует целая свита, когда она по утрам обходит бараки.
— Что с тобой еще случилось? — спрашивает меня толстый санитар, когда они подходят к моим нарам. Он делает вид, как будто я уже не раз обращался к нему. Ну и цирк!
— У меня болит живот! — Я немного приподнимаюсь на своем ложе.
— Лежите, лежите! — говорит врач.
— Здесь больно? — Прохладная ладонь ощупывает мой живот. Узкая женская ладонь. Мне внезапно приходит в голову, что это же контрреволюционная ладонь. Но усилием воли я заставляю себя сосредоточиться на том участке живота, который находится на два сантиметра ниже ребер.
— Врач спрашивает тебя, появляются ли рези после приема какой-то особой пищи! — переводит Ферман.
— Собственно говоря, всегда. Но особенно после картошки и брюквы.
После всего, что растет в земле, инструктировал меня Вольфганг. В том углу, где я лежу, довольно темно. Никто не видит выражения моих глаз.
Женщина-врач обращается по-русски к санитару.
— Какой у него стул?
— Со слизью! — поспешно говорит толстый санитар-недоучка.
«Лучше я помогу ему, — видимо, думает он. — Как знать, может быть, этот Бон мне еще пригодится».
Около моих нар собирается все больше народу.
— Собственно говоря, стул бывает не совсем чтобы со слизью! — Мне неприятно, что приходится поправлять толстого санитара, который так хотел помочь мне. — Стул бывает разный. Часто прерывистый! Горохом, как у козы!
Врачи снова шепчутся по-русски. Мне уже нечего больше сказать о той болезни, которую мне порекомендовал Вольфганг!
Женщина-врач еще раз ощупывает мой живот. Очень нежно.
«На два сантиметра ниже ребер, отдает в поясницу!» — думаю я.
Серые глаза, в которых застыла мировая скорбь, задумчиво смотрят на меня.
И я не отвожу глаз и тоже смотрю на нее. В моих глазах появляется нечто вполне определенное, истинное. Так как я думаю: «Я такой же контрреволюционер, как и ты!»
«Откуда ты знаешь, что я контрреволюционерка?» — спрашивают меня ее серые глаза. «Я думаю, что они расстреляли твоего отца, генерала царской армии?» — «Но теперь это уже не может больше служить основанием для ненависти, ведь это произошло так давно!» — «Я тоже так думаю. Я не обижаюсь на них за то, что они хотели меня расстрелять. Но они же понятия не имеют о жизни, они не понимают даже самих себя! Вот в чем причина, вот почему я против большевиков!»
Когда женщина-врач вместе со своей свитой переходит к следующему больному, Ферман объявляет ее решение:
— Бон, три недели постельного режима!
Толстый санитар потрясен. Еще никогда раньше никто во время первого визита врача не получал сразу три недели постельного режима!
У меня в душе все ликует!
Я могу три недели делать все, что хочу.
Могу лежать на нарах и предаваться мечтаниям.
Могу лежать на лужайке и греться на солнце, и мне не надо будет вскакивать при каждой команде «Смирно!», когда появляется какая-нибудь медсестра или комендант.
Я могу даже выбирать, какой хлеб мне есть: сухой или свежеиспеченный. Обычное питание или диету.
Свои десять граммов табака я ежедневно отдаю Вольфгангу вместо того, чтобы получить стакан молока, который полагается всем некурящим лежачим больным.
— Не дури! Бери табак! — говорю я ему. — В конце концов, нам обоим хоть что-то перепадет от этих трех недель.
Я доставляю приятелю, который лежит рядом со мной в бараке для лежачих больных, последнюю радость, прежде чем он со страшным хрипом отходит в мир иной.
— Сколько лет твоей дочери? Говоришь, семнадцать? У тебя уже такая большая дочь?!
Другому соседу я говорю:
— Расскажи что-нибудь о своей профессии.
Недавно хирурги в третий раз оперировали его обмороженную ногу. Все говорят, что он очень склочный и задиристый. Горячий уроженец Саара. Мясник по профессии.
Он буквально светится, когда рассказывает о своей работе.
— Я выпускал двенадцать сортов одной только кровяной колбасы!
И другие больные тоже начинают рассказывать о своей профессии. Некоторые читают целые лекции на эту тему.