Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
Нет, это не было провокацией. Провокатор не станет досыта кормить изголодавшихся военнопленных, когда ему самому нечего есть.
Когда мы прибыли, все начиналось так хорошо в этом колхозе. В первые дни после нашего приезда с нами была любезна даже пастушка, девушка огромного роста с громким голосом.
Местные женщины, которые вместе с нами собирали картошку, постоянно спрашивали нас, есть ли у нас жены, есть ли у нас дети, получаем ли мы от них письма. И они даже плакали из-за того, что нам была запрещена
Но потом они пришли в ярость, когда узнали, что мы получаем больше хлеба, чем они. Целый день они говорили только о хлебе:
— Шестьсот граммов хлеба! Шестьсот граммов хлеба! Шестьсот граммов хлеба получали мы. А сколько же давали им? Всего лишь четыреста граммов!
Теперь они уже не могли разговаривать по-человечески, а только ругались.
— Копай! Копай! — подгоняют они друг друга и нас. Горе тому, кто не успевает и снижает выработку их бригады!
Они копали как фурии!
Так закончилась идиллия в Марьине.
Когда выходишь из деревни по песчаной пашне шириной около тридцати метров, которую называют дорогой, то слева сразу за околицей видишь старинный парк.
Заросшая аллея ведет к комплексу зданий. Раньше это была помещичья усадьба.
Я давно хотел осмотреть эти руины.
Но сегодня у меня нет времени. Я должен пойти в Осташков, чтобы получить продукты на нашу бригаду.
— Если мы будем слишком медлить с этим, то потом они вообще ничего нам не дадут! — считает Герберт.
Я навсегда сохраню в своей памяти этот пейзаж. Дорога вьется среди кустов по песку, как бурный поток. Здесь есть все, что душе угодно: большой лес, множество холмов, деревни, полевые цветы и одиноко стоящие деревья.
На горизонте тянется конный обоз. Фургоны, в которые запряжены четверки лошадей, как во времена Тридцатилетней войны (1618–1648 гг. — Ред.).
Дальше слева в лучах утренней зари виднеется город. Но пройдут часы, прежде чем я доберусь туда.
Я сижу под дуплистым деревом на берегу озера и жду пароход.
Постепенно подходит народ с узлами и мешками. Колхозницы, всевозможные начальники, школьники и солдаты.
Я не считаю себя романтиком, но здесь мне очень нравится.
Маленький старый пароходик заходит в каждую бухту. Растущий у берега камыш часто доходит до самого фарватера.
Мы отплываем от берега, и перед нами открывается озеро. На дальнем берегу лежит Осташков. Протянувшаяся на целый километр вокруг большого монастыря стена из красного обожженного кирпича защищает его от прибоя. Зеленые купола как будто кичатся своим мрачным величием. Утреннее солнце освещает окна монастыря кровавым светом.
Интересно, могли бы большевики в 1917 году штурмовать монастырь с этой стороны, чтобы доказать, что Бога нет?
Сегодня в сторожке у ворот общественная
Сегодня в монастыре грязи больше, чем в свинарнике. Большевики доказали, что можно безнаказанно загадить дом Божий.
Когда я на последнем пароходе возвращаюсь в деревню с наволочкой, набитой продуктами, уже начинает темнеть.
В наволочке лежит хлеб, сахар, баранина, соль и мука, а также табак. Все эти продукты весят больше тридцати килограммов. Вот было бы здорово, если бы Герберт ждал меня на причале с упряжкой быков!
Или если бы я мог переночевать в одной из наших бригад на берегу озера.
Однако никто меня не встречает, и я отправляюсь пешком в Марьино.
Когда я выхожу на знакомую песчаную дорогу, которая, словно полноводная река, проходит и мимо Марьина, то успокаиваюсь. Теперь я уже не заблужусь.
Быстро сгущаются сумерки.
По пути я встречаю охотника с ружьем, который идет мне навстречу.
У меня мелькает мысль, что я поступил легкомысленно, отправившись в одиночку с тяжелым мешком, полным продуктов, через лес.
Волки? Темные личности?
Когда я уходил с пристани, то отдал целую буханку хлеба какой-то убогой старушке. Это видели и другие пассажиры, плывшие вместе со мной на пароходе. Но я не люблю возвращаться назад. Когда я выхожу из леса, то вижу, что на одной из полян горит костер. Как будто какая-то армия расположилась там биваком.
Поодаль я замечаю целый табун лошадей, которые сегодня утром, словно призрачный караван, мелькали на горизонте.
Я опускаю мешок на землю под дерево, а сам держусь в тени.
Что делать? Повернуть назад?
Это наверняка цыгане. Они воруют все, что им попадается под руку.
Какая жалость! Через пятнадцать минут я был бы уже в Марьине.
Когда я осторожно приближаюсь к костру, то слышу знакомые звуки. Никаких сомнений: они говорят на немецком языке. Но на каком-то странном немецком.
— Эй! Привет! — кричу я, остановившись с мешком на плечах. — Эй! Я немецкий военнопленный!
— Мы немцы Поволжья!
Но прежде чем человек, освещенный таинственным светом костра, смог сказать еще что-то, раздался грубый окрик:
— Не задерживайтесь, проходите! Проходите!
Это был голос зла, говорю я себе, испуганно продолжая путь с мешком на спине.
Это прозвучало как в коридоре следственного изолятора: «Проходите!»
Хотя на самом деле все происходило на опушке леса, в котором еще водятся дикие звери.
Теперь я понимаю, что совершенно случайно встретился с немцами Поволжья во время их переселения в Сибирь.
Я встретился с людской трагедией. Мне показалось, что за брезентовым пологом одного из фургонов мать укладывала спать свое дитя.