Перехваченные письма
Шрифт:
Когда в июле мы в очередной раз собрались во Францию, он вручил мне большой пакет и предупредил, что с ним надо обращаться, как с настоящим сокровищем. «Это Мандельштам, — сказал он, — его архив».
По приезде я должна была сразу же позвонить Никите Струве — он приедет к Борису и заберет пакет.
— Никому ни слова о том, что ты везешь. Вечером я позвоню.
Степан с семьей приезжал во Францию дважды в год на каникулы, и я встречал их в Орли, потому что обычно они делали небольшую остановку у нас. В этот раз
Они вышли из дому, чтобы поговорить, — как делают обычно, когда выходят покурить или, в последнее время, — чтобы поговорить по мобильному телефону. Я был очень удивлен. Потом он уехал, увезя с собой тяжелую сумку.
Позднее, когда мы ужинали, зазвонил телефон, и Анн сказала: «Это, наверно, меня». И в самом деле, это был Степан, который звонил, чтобы узнать новости.
Только много времени спустя я узнал, что в сумке находился архив Мандельштама.
Неожиданно Степан, появился у меня в Ярославле. Оказывается, он работает в Москве, во французском посольстве, как атташе по делам культуры. Он приезжал к нам раза три. Один раз с женой и тремя детьми. А потом один раз он приехал со своим отцом Николаем Дмитриевичем, которому захотелось повидать город его юности, губернаторский дом его отца на набережной. В нем сейчас картинная галерея. О его приезде писали в нашей местной газете.
1 августа 1973
Суровые будни первых месяцев революции. Петропавловская крепость. Группа офицеров, в том числе и Николай Дмитриевич, была арестована революционными солдатами. И — освобождение. Быстрое, решительное освобождение. Сам Ленин дал указание: после тщательной и немедленной проверки срочно выпустить тех, за кем не было серьезной вины.
Он не был в России полвека, хотя все это время интересовался жизнью Советской страны: по редким зарубежным изданиям, случайным номерам газет, завезенных в далекий Париж. Когда на гастролях во французской столице был известный ансамбль, вспоминал по ночам о березовых рощах Родины. Смотрел выступление темпераментных солистов коллектива Игоря Моисеева — перед глазами вставала молодость, русский задор…
Восьмой десяток — возраст покоя… А он поехал. Собирался в путь и… опасался. Читал материалы буржуазной прессы «о кознях Чека, обысках». Некоторые писаки сообщали, что «в СССР на каждом шагу недовольные строем, озлобленные и угрюмые люди». Разговаривал первые дни осторожно. Но… рушились домыслы враждебных нашей стране газет об «озлобленных советским строем, неприветливых, замкнутых русских». Понял, как изменилась с семнадцатого года жизнь человека, какие блага дала ему Советская власть, какие глубокие изменения произошли в стране за полвека…
Чувствуется, человек на чужбине не порывал связей с родной культурой, искусством, музыкой. И сейчас, когда отброшены в сторону выдумки продажных писак «о кознях и недовольных», когда воочию убедился в реальности иного, Николай Дмитриевич с теплотой в голосе говорит о красоте ярославских улиц, зданий, образцовом порядке и чистоте, о тех славных десятилетиях, что прошла Советская страна. Все это близко и понятно ему, убеленному сединой человеку, прошедшему сложную нелегкую жизнь вдали от родных мест, от русских белоствольных березок.
Вот, наконец, река Которосль — лодки, купальщики. Она вливается в широкую Волгу, и здесь стоит Ярославль.
Мы катимся по набережной до «Стрелки» и снова назад. Я узнаю каждый дом. Вот в этом жил гимназист Соболев, мы собирались у него по субботам, говорили о литературе и немного о политике. После чая пели хором эмигрантскую песню, завезенную из Швейцарии: «Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой, ради вольного труда, ради вольности веселой собралися мы сюда»…
338
Татищев Н. Россия, 1973 год. В кн.: Николай Татищев. В дальнюю дорогу. Книга вторая. С. 207–218.
Несколько раз проезжаем мимо нашего старого дома, превращенного в музей… Внутри все перестроено. Ни одного коридора, только большие залы с картинами. За окном знакомый вид на Волгу, это все, что осталось от моей комнаты…
Здесь я жил шесть лет перед революцией, учился в гимназии, зимой ходил на лыжах, летом рисовал с натуры церкви, которых было несколько десятков, может быть, около сотни. Сейчас «действует» только одна в пригороде Коровники…
Как эта страна была задумчива и тиха до наших грозных событий! Чудно гудели колокола над перелесками и полями…
Деревня в моем детстве уже меньше верила в рай или в чудотворные иконы.
— Обману приходит конец, — говорили нашим слугам деревенские парни. — Когда старики помрут, мы закроем все церкви.
Это было еще до 17-го года. Потом парни сами стали стариками, как тот, которого мы утром подвозили, бывший герой Красной армии. Он шел за тридцать верст помолиться перед смертью в еще не раскулаченную церковь.
После Японской войны лакей Александр, зная, что я не передам это в гостиной, учил меня так:
— Когда человек умирает, из него, как из коровы, выходит «пар» и больше ничего. Никакой души нет, ни наказаний, ни награды на том свете, это нас оболванивают, чтобы мы на вас работали, не покладая рук.
Но и в городах церковь и все, что с ней связано, не принималось всерьез. В гимназии учитель литературы советовал Достоевского читать, раз это входит в программу, но не слишком верить всяким кликушам и ханжам.
Сейчас старая погудка продолжается на новый лад: уважается прежнее, то, что превратилось в запретный плод. Комедия нашей жизни, в которой все притворяются, и зрители, и актеры… Деньги и власть перешли в другие руки, но в остальном — в основном все те же дремотные видения…