Перехваченные письма
Шрифт:
Надо ждать конца в марте, но кажется, что это гораздо ближе. Я уже подбежала к краю лестницы, чтобы спуститься по ней вслед за Борисом, и еще непонятно, что меня держит. Мой путь будет ужасен — холод, холод, холод.
Что будет со Степаном?
Могу ли я надеяться, что Николай никогда с ним не расстанется, что он будет беречь его, что он серьезно отнесется к его воспитанию? Боже мой, излечи его от легкомыслия. Дорогой мой ребенок, какова будет твоя участь? Страшно думать, что Николай его передаст Бете и забудет о нем, как о Диме. Господи, спаси и сохрани его от этого. Ребенок мой, ты никогда ничего не узнаешь обо мне. Будь чист и ясен, будь кроток и смиренен, да хранит тебя Христос. Вот ты и заплакал, иду, иду к тебе.
Наконец стих дом. Ребенок спит, никого нет. Так, собственно, должно было бы быть всегда. Несчастный Борис,
Люби своего отца и попытайся научить его серьезному отношению к самому себе и ко всему на свете. Я не смогла этого сделать. Освободи его от бессознательного, глубоко сидящего эгоизма, сделай мое дело. Уходя, я буду помнить о тебе, ибо только ты — оправдание моей ужасной жизни, о которой лучше не знать.
Уже 11 1/2, а Степан все спит. Вот уже несколько дней, как он хворает и от слабости все спит, а пора его купать. Дом затих. Сижу и жду его крика, не могу ничем заняться, усталость, усталость. Чтобы жить (а легкая способность в каждую минуту все забыть, уйти в отсутствие, вот что, увы, моя отвратительная природа, с которой надо беспрерывно бороться), необходимо бесконечное волевое напряжение, даже во сне. Сны мучительные и утомительные. Борьба с комом «Бориса» (в сущности, продолжение борьбы с живым Борисом, вечное укрощение «всегда готовой проснуться власти чувственности»). Во сне помню, что надо защищаться, защищать свою жизнь (кому нужную? но раз я вступила в нее?), Степана, Николая, от «бездн» астральных нечистот и мук, готовых сожрать меня, проглотить, замучить. Еще надо защитить Бориса от «безвольного, темного тяготения», за которое он уже не отвечает. Спасение — молитва во сне: упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего. Знай, ком, что ты не Борис, и ты мертв, ты мертв. Не стремись в жизнь, упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего, и ты тем скорее соединишься с Борисом живым в лоне Христа.
Ну, иду будить Степана.
2 часа дня. Степан спит, очаровательный ребенок, такой близкий и такой все-таки для меня понятный в своем шарме: улыбке, гримасах, капризном крике и топанье ночами. Теперь, когда я остаюсь одна, стало как-то тише и шире мне, спокойнее и больше времени. Могу думать и делать успеваю больше.
Больше всего на свете меня утомляют пустые разговоры. Не могу даже слышать, когда Ида говорит: творчество, искусство… Бррр. Что-то бесконечно фальшиво гнусавое, что раздражает, от чего тошно и приходится убегать. Как хорошо, что у нас несколько комнат. В раздражении хочется дать обет: молчание, молчание. Золото молчания. Никогда не писать, ничего, ничего, только любимым (о, как их мало: Николай и дети). А Борис ушел, исчез, конечно, еще до смерти (из-за нежелания услышать?), хотя надолго осталась семейная дружеская связанность, без той сердечной важности, первостепенности, необходимости объяснять. Ну, значит, иди своей дорогой, а я своей, и ты больше не дитя — а взрослый (этого требовала Наташа). И как трагически это кончилось. Дитя, выпущенное на свободу, — и что с ним стало?
И только любимым — нужно сказать, объяснить, то есть пытаться все-таки писать. Но как — но когда?
В глубине души Борис не хотел, чтобы я писала (хотя говорил, будто считает, что нужно) — странно — почему? Бессознательное: будешь сама писать, никогда не займешься мной, а я оставлю тебе много дела.
И дела очень много. Теперь надо заняться стихами, а потом логикой — теодицией — христологией — дневниками, что, в сущности, одно и то же, тема жизни и гордость Бориса.
И о нем еще надо написать
А сейчас — заниматься хозяйственной частью, скоро проснется Степушка, любимый мой, ласковый котенок.
Только бы Николай повернулся зрением и слухом своим, а то бывают мгновения, когда он закрыт, и не видит, и не слышит, будто нет никого рядом с ним, и это — в ответ на мою любовную обращенность к нему постоянную.
8 декабря 1935
Милая Идочка.
Вы не знаете, как я вам благодарна и за письмо, и за карточку. Этого никто не догадался сделать. Не ответила вам, потому что очень трудно и больно. Жить сейчас очень страшно.
Я просто будто вошла в глубокую ночь, и нет ей ни конца, ни края. Только теперь поняла, что такое знаменитые «ошибки молодости». Моя «ошибка» давит на меня как стопудовый груз. Ошибка не перед Борисом, а перед собой и перед жизнью нашей общей, перед тем абсолютным счастьем, которого мы уже достигали.
Милый друг, у меня к вам просьба собрать — какие возможно — дневники, рисунки и карточки Бориса и прислать мне или отложить, лучше прислать. Больше нечего просить, и вообще хочется, чтобы вы написали, что знаете о нем за последний месяц его жизни. Будет за это вам вечное спасибо.
Чтобы куда-то деть бесконечные дни, я поступила на службу — секретарем в Академию наук.
Встретила здесь Татьяну Шапиро, случайно и после смерти Бориса. Это некрасивая, но удивительная женщина, и меня к ней тянет.
Она совершенно убита и сказала мне, когда муж вышел из комнаты: «То, что я желаю больше всего своей дочери, это иметь в жизни такие прекрасные и страшные полтора года, какие у меня были с Борисом».
Наташе дали все-таки два года если не России, то советской воли, арестовали в 1937 (добровольное возвращение в Союз? конечно шпионка; ну не шпионка, так контрреволюционная деятельность). Прошла жестокий общий путь…
Глава 3
ЗАТИХАЮЩИЙ ШУМ ЮНОСТИ
Из записей ноября 1927 — февраля 1928
Встреча вторая [204]
204
Встречи вторая—сорок первая — по кн.: Борис Поплавский. Неизданное. Дневники, статьи, стихи, письма. С. 141–160.
Я ждал Тебя и слегка волновался. Больше всего меня поразили глаза. Темно-карие, они невыносимо сверкают, но не сексуальным огнем. Ты отводишь их охотно, ибо тебя самую смущает их откровенно-софийная, чисто мистическая сила. В тот день я болезненно, как электрический удар, почувствовал твою страшную, своеобразную силу, я был мягко оглушен в тот день.
«Это был самый счастливый день в моей жизни», — скажет она потом.
Встреча шестая
Во вторник я ждал целый день, тоскуя и немотствуя. Она подарила мне платок, надушенный ее духами Muguet Coti и во второй раз уже задержала мою руку в своей, когда мы прощались. В этот день я провожал ее до дому.
Встреча девятая
Она храбро пришла со мной к Блюму, у которого я, плача от нежности, сказал ей, что ее люблю. «Но я тоже. Разве это по другому называется?»
Она взяла мою руку и стала ее гладить. Затем я положил свою буйную голову к ней на колена, и она сказала: «Киска».
Я — страшный дурак в искусстве. Блюм, мечтая, сказал: «Искусство как раз затем и существует, чтобы передавать индивидуальный шарм такой девушки».
Встреча тринадцатая
Около Данфер в сквере я поцеловал ее в шляпу два раза. Она сказала: «Я страшно смущаюсь и сейчас уйду». Я сказал: «Ну что ж, уходите. Уходите».
Потом я бросил перчатки через парапет моста. Она сказала: «Милые старые перчатки, я больше всего сердита на вас за эти перчатки», — и поцеловала мне палец. Я сказал: «Хорошо, я прощаю вас, я приду завтра».
Встреча семнадцатая
У решетки Обсерветуар я хотел ее поцеловать, она отвернулась. Я жалко запротестовал, и, наконец, она позволила чуть, невинно поцеловать ее в нежную щеку, и это было так сладостно. Я обнял ее, но она едва заметно отстранила мою руку…