Перекоп
Шрифт:
— Спасайтесь! Кар-раул!
Черный грохот среди бела дня всколыхнул Чаплинку.
Обезумевший от взрыва бомбы, Гаркуша опомнился лишь в доброй версте от села, куда он успел ускакать на своей таратайке. Остановился в придорожных бурьянах, обалдело оглянулся на Чаплинку. Удирая, он потерял шапку, и теперь кобыла пугливо косилась на старика, то ли не узнавая его без шапки, то ли просто удивляясь странному кустику седого, развеваемого ветром ковыля на Гаркушином черепе.
Где-то в центре села, в том месте, где обрушилась бомба, поднимался дым, что-то горело. На околице
Гаркушу охватило какое-то мальчишеское, радостное неистовство.
— Ага, поделили? Поделили? — приплясывая у воза, размахивал он обломком измочаленного о спину кобылы кнутовища. — Списки написали, а печать пристукнуть забыли? Вот он вам и припечатал!
Вскоре на дороге появилась Наталка. Ожидая ее, Гаркуша подошел к кобыле и, стиснув зубы, принялся покрепче затягивать рассупонившийся хомут.
Наталка прибежала сердитая, запыхавшаяся.
— Нате! — бросила деду шапку, подобранную по дороге. — Бежали так, что и голову потеряли.
— А куда ж это ты запропастилась? — виновато молвил старик, так как, удирая с площади, слышал, как Наталка звала его.
— А вы будто и не знаете… Свою шкуру скорее спасать, а меня так бросили, пускай бомбой разорвет.
— Здорово, здорово ахнуло. Куда попало? — напяливая шапку, оживленно расспрашивал хозяин. — Волость, кажется, горит?
— Это мешки ваши с семечками горят. Целились в волость, да в маслобойню попали…
Гаркуша, видимо, был несколько разочарован этой вестью.
— А из тех никого и не зацепило?
— Кого — тех?
— Да тех же, которые делят?
— Живехоньки! — сказала Наталка радостно и, поправив шаль, уселась на возу.
Гаркуша тронул вожжи.
— Но забыл, не забыл Слащев о вас, наведывается в гости, — оборачиваясь в сторону Чаплинки, снова забубнил он. — В прошлом году штаны шомполами посек, а теперь как придет, то посечет вам, граждане, и подштанники… Заранее нашивайте на задницу лемехи!
Потянулись поля. Ветер веял с моря, и, возбужденная только что пережитым, Наталка подставила ему свои раскрасневшиеся щеки. Дым над Чаплинкой рассеивается, пожар уже, верно, потушили, не видно и того заморского коршуна в небе: вспугнув сходку, он снова ушел куда-то в сторону Крыма. До каких пор они будут тут летать? Когда же дадут людям покой и мир? Теперь бы, кажется, жить да жить: и бедноте счастье улыбнулось — права дают, землю будут нарезать…
Земля со всех сторон подступает к Наталке непаханая, незасеянная, в курае да чертополохе и все же до боли родная, ближе, дороже, чем когда бы то ни было… Натерпелась и земля за последние годы! Кто только не разгуливал по этим бескрайним просторам! Вдоль и поперек истоптана степь копытами, изрыта снарядами! Куда ни глянь — дикие бурьяны шелестят; солнце все выше и выше, скоро обогреет всю эту степь по-весеннему — зазеленеешь, зацветешь ты из края в край!
Где же ей, Наталке, выпадет среди этих просторов надел? Там ли, где лиса рыжим клубком метнулась, исчезая в кураях, или, может, как раз над ее нивой отзывается сейчас жаворонок с высоты?
— Так-так… Выходит, и ты, Наталка, теперь с землей, — примирительно кашлянул, нарушив молчание, хозяин. — Только как же ты думаешь обрабатывать свой пай?
— Да уж как-нибудь
— А чем?
— Говорят, что армия поможет тяглом.
— Ну, с теми много хлеба соберете. А то, может, и собирать не, придется. Ненадолго этот дележ, вот попомнишь мое слово… Не дольше ваша власть, как до пятницы.
— Долгой будет наша пятница…
— А вот увидим.
— Увидим.
Вдали уже показался Гаркушин ветряк. Ободранный, искалеченный войной, одиноко торчит он в открытой степи, подняв кверху обломок крыла, напрасно ожидая ветров, которые вдохнули бы в него жизнь. Хуторские заунывные ветры, как они опостылели девушке в зимние жуткие ночи! Всеми голосами завывали, протяжно скулили в трубе, с грохотом рвали проржавевшую кровлю. Собаки спущены, двери на запоре, в хате тревожный мрак. В углу шепчет молитвы монашка Минодора, Гаркушина свояченица, которая, бежав из разгромленного монастыря, осела на хуторе. У окна всю ночь караулит хозяин с топором, всю ночь ему чудится конский топот экспроприаторов-лопатников, которые будто бы имеют обычай, подъехав к самому окну, требовать: «Подавай, хозяин, деньги на лопате»…
А с утра хозяина гонят в обоз, монашка садится за святое писание, и все хозяйство остается на ее, Наталкиных, плечах. Надо напоить, почистить коров и свиней, сделать все по дому. Так иной раз целый день ничего, кроме хрюканья свиней, не услышишь.
По праздникам к Минодоре вороньем слетаются такие же попрятавшиеся по хуторам монашки, приносят разные слухи, шушукаются о приходе антихриста, который якобы сейчас тайно живет в Париже под охраной тридцати юнкеров Керенского.
Тоска, одиночество. Не с кем словом перемолвиться, за зиму смеяться разучилась. И вот теперь снова туда же? После воли и солнца чаплинской сходки — снова в свинарники, чуланы, амбары? Работай и работай, а что заработала? Даже эту шаль и то хозяин дает ей лишь тогда, когда на люди посылает, потом снова прячет в сундук, запирает на ключ. Но не вечная же она у него пленница, ведь когда-нибудь должен наступить всему этому конец! Знакомые девчата говорили уже сегодня о каком-то новом союзе, который будто бы объединит всех батраков и батрачек, объединит и будет защищать их права.
— Так-так… С землей, значит, — снова заговорил хозяин, которому Наталкина земля, видно, не давала покоя. — А может, со мной в супрягу? С половины, а? Или ты уже, может, на стороне сеяльщика себе заприметила?
— Может, и заприметила…
Отвернувшись, она улыбнулась своим мыслям. О, как часто он приходит к ней в мечтах, певучий, веселый ее сеяльщик! Вечером раскинет монашка карты — нет его, а ночью он уже является Наталке — живой, смеющийся, душа нараспашку…
«Нет, не убит я, Наталка, не убит. Нельзя меня убить».
Чаще всего видит ого таким, каким был он в ту прощальную лунную ночь в Чаплинке, когда, разгоряченный ласками, обнял ее, а потом, легко вскочив на коня, в последний раз оглянулся, в последний раз подарил ей свою белозубую мальчишескую улыбку. Все ждет его, все верит, что рано или поздно он вернется и вызволит ее из Гаркушиной неволи. Его, ее веселого Данька, — вот кого бы ей сеяльщиком на свою ниву! И, словно наяву, видит она уже, как идет и идет он полем — до самого края земли, и сеет, сеет… Без конца, до горизонта тянется, разворачивается их радостная нива!