Перекоп
Шрифт:
К месту записи собрались и стар и млад. Пришли и зареченские хуторяне. Затаив в глазах насмешку, они кучкой стали в стороне.
— Радуетесь? — закричал на них Андрияка. — Ждете, что шляхта скоро придет, навезет вам мануфактуры? Но знайте, что мы, незаможники, ждать не намерены. Довольно вам гнать из хлеба самогон да угощать бандитов! С сегодняшнего дня по всей Украине объявляем всем вам красный террор!
Молчат мироеды.
А Федор уже, размахивая кулаком, обращается к своим — к бедноте, к матерям, к молодежи, заполнившим площадь:
— Землю получили? Сколько всяких
Вынесли стол, поставили на середине площади, чтобы производить запись. Среди приезжих — свой, суховщанский революционер Иван Шляховой, тот самый, что из кутузок не вылезал, что с подростков в Козельщине на свекловичных плантациях воевал со всеми приказчиками. Теперь он как начальство подошел к столу, взял карандаш, обвел глазами собравшихся.
— Записываю… Кто первый?
Воцарилась тишина. Прошла минута — молчат, прошла вторая — молчат. Шляховой, крепко сжав зубы, ждет. Вот уже со злорадством переглянулись между собой мироеды: тут, мол, разживешься, как вдруг передние задвигались, расступились, и из толпы вышел, направляясь к столу, худощавый, немного сутулящийся юноша в гимнастерке, туго перетянутой ремнем… Кто это? Яресько? Сын Матвея Яресько, которого здесь же, на площади, самосудом убили в тысяча девятьсот пятом году. Взялся рукой за стол и, хмурясь, переступил с ноги на ногу:
— Запишите.
Повеселевший Андрияка подмигнул Шляховому:
— Вот таких-то нам и надо… Кто сызмалу на заработках возле батрацких котлов рос, кого раньше вот эти, — показал в сторону хуторян, — торботрясами обзывали.
Когда Яресько, записавшись, повернулся, чтобы идти от стола, он увидел налитые нескрываемой злобой глаза сельских богатеев. Тех самых богатеев, которые замучили его отца, тех, которые и ему самому позапрошлой ночью угрожали из-за речки махновским «Яблочком»… Пожилые и молодые, разные буняки и огиенки, чернобабы и лашки… Смотрят, обжигают его ненавидящими глазами: так, значит, первым вырвался? Ну, мы же тебе этого не забудем!
А за ним, за вожаком своим, уже подходили к столу другие сельские комсомольцы, вдовьи сыновья, вчерашние батраки. Только и слышалось:
— Левко Цымбал!
— Петро Скаженик!
— Самбур Дмитро!
— Касьяненко Костя!
— Иван Колесный!
Разохотившись, за старшим Цымбалом, Левко, сунулись записываться и младшие — Степан первый и Степан второй, но по возрасту, как несовершеннолетних, их не взяли, посоветовали подрасти.
Сразу же после записи в сельисполкоме добровольцам было выдано оружие — старые трехлинейные винтовки и по пять патронов к ним.
Вскоре Шляховой со своими товарищами уехал в соседнее село; караульная рота, получив новое задание, тоже покинула Кринички, а Яресько со своей вооруженной ячейкой остался дома еще на одну ночь — назавтра им было приказано явиться в уезд.
Мать, хотя и была на площади в то время, когда Данько записывался, вполне осознала значение происшедшего лишь к вечеру, когда сын в первый раз вошел в хату вооруженный, словно весь дом загромоздив своей страшной с примкнутым штыком винтовкой. Сначала поставил винтовку рядом с ухватом, а укладываясь спать, перенес ее к постели, в изголовье.
Когда он уже лег, мать присела рядом с ним.
— Хоть бы вам командир хороший там попался, — печально промолвила она. — Чтоб хоть пожалел иногда…
— Не за жалостью едем, мамо.
— Но все же…
Она погладила его по стриженой голове. Вздохнула. И это все? Уйдет, а скоро ли вернется, да вернется ли домой? Ведь и тех, которых банда вчера изрубила, тоже где-то не дождутся матери…
Умаявшись за день, он быстро уснул.
Мать с Вутанькой еще с часок возились — собирали Данька в дорогу. Наконец, потушив каганец, легли и они.
Разбудил их страшный грохот, будто громом ударило, гарью откуда-то потянуло — не пожар ли?
Не успели Вутанька с матерью опомниться, как Данько, схватив винтовку, уже выскочил во двор. Метнулся за один угол, за другой — нигде никого.
Белая стена хаты — в копоти, в выбоинах, изуродована взрывом. В воздухе запах гари. Сбежались встревоженные соседи, стали доискиваться следов: один нашел металлическую стружку, другой — ручку от гранаты…
— Понятно… Кто-то гранатой запустил.
— В окно, видать, метил, да впотьмах не попал.
— Чье-то счастье, видно, в хате ночевало.
Соседи посокрушались, покурили и вскоре разошлись. Мать с Вутанькой тоже пошли в хату, один Данько остался во дворе — сон как рукой сняло.
Луна уже склонялась к закату, круто повернулась Большая Медведица — было уже далеко за полночь. Поставив винтовку на боевой взвод, Данько походил по саду, выглянул на улицу, потом не спеша спустился огородами к реке. Тишина, плещет вода, где-то вдали коростель-дергач трещит… Где же притаился тот, кто послал ему гранату? Кто он? Чья это рука? Знает только, что кулацкая… Запугать хотят? Покушение не испугало Данька, оно лишь обострило в нем желание драться, драться непримиримо, насмерть. Прислушиваясь к окружающему, он чувствовал, как растет в нем то, что Андрияка назвал бы классовой ненавистью к врагам, и все крепче сжимал винтовку. В открытую не выходят, бьют из-за угла. И это ведь только начало, только записался, а сколько их еще будет, сколько еще надет его кулацких, предательских пуль.
Туман стелется по левадам, на ветвистые вербы пала роса. Спят Кринички. И материнскому дому, и родному селу, и амбарам с хлебом — всему нужна сейчас охрана, все нуждается в защите. Опершись на винтовку, так и простоял Данько, как часовой, под плакучей ивой на берегу реки, пока не начало рассветать.
Кременчугская ЧК еще зимой обнаружила у сына Огиенко, бывшего петлюровского офицера, зашитую в кант, напечатанную на шелку по-украински директиву-памятку. В ней говорилось, что не следует преждевременно обнаруживать себя и что клич будет брошен из центра, когда это сочтут наиболее удобным европейские державы, которые теперь все охотнее поддерживают украинское движение.