Перекоп
Шрифт:
На пригорке, в разогретом солнцем бурьяне, — станковый пулемет, нацеленный на дорогу, ведущую к мосту. Все приготовлено, лента заложена. За пулеметом — тоже в бурьяне — в боевой готовности пулеметный расчет. Тут, в секрете у моста, их трое: Карнаух Маркиян, пулеметчик еще с царской войны, Левко Цымбал и Данько.
Посылая их в дозор, командир отряда сказал:
— Смотрите, не отдайте моста Махно. На вашей революционной совести этот мост… Да только глядите в оба, чтобы сгоряча и по своим не пальнуть: где-то тут должен пройти отряд красного казачества, посланный
И вот томятся они в разогретом бурьяне, подставив солнцу свои заплатанные спины, пристально вглядываются в дорогу. А дорога бежит куда-то до самого горизонта — меж хлебов, через огороды, через овраги и лощины. Безлюдно. Изредка проедет крестьянин на возу, пастушки перегонят скотину, взовьется вихрь ныли. Еще зелено на полях, еще не позолотило их лето. Небо светлое, безоблачное, только внизу, по горизонту, темными тучами застыли вдали сады хуторян.
Жарко. Безветренно. Монотонно гудит и гудит над пулеметом пчела; в высоком бурьяне застоялись густые ароматы привядшей на солнце полыни, разомлевшей лебеды, луговых трав. Время от времени из-под моста доносится внезапный всплеск — то вскидывается рыба, и тогда Яресько косится в ту сторону: хорошо бы, разбежавшись, прямо отсюда нырнуть в речку, но… классовое чутье, как сказал командир, должно быть начеку!
— Скучно что-то так лежать, — широко зевая, говорит Левко. — Рассказали бы вы нам, дядько Маркиян, как вы женились, что ли.
— Рано еще тебе о женитьбе, подрасти малость.
— Куда уж расти! — Левко недовольно посмотрел на свои огромные, с потрескавшимися пяткамн ноги.
Яресько и Маркиян весело рассматривали своего товарища. Только недавно семнадцать парню исполнилось, а поди ж ты, как выгнало, и чуб такой, что на двоих махновцев хватило бы.
— Вернемся в казарму — остригу я тебя, — шутливо говорит Яресько. — А то еще за гуляйпольца примут.
— Как все-таки хорошо у нас тут… — мечтательно произносит Маркиян. — Вот я на разных фронтах побывал, всякие края видел… Есть моря на свете, есть горы, но, ей-ей, нигде нет места краше, чем у нас. Не зря же говорят — Полтавщина… Бурьян вот пахнет. А вечером — сирень да фиалка… Соловьи заливаются.
— Верно. И девчат нет нигде лучше, чем у нас, — повернулся Левко к Яресько. — Как ты думаешь, Данько?
Данько, склонившись к траве, где ползали перед ним божьи коровки, лишь загадочно улыбался. Эх, не знаешь ты, Левко, где есть девчата еще краше. Поглядел бы ты на синеоких, которым таврийский ковыль шелком под ноги стелется. Поглядел бы на глаза, которые за тысячу верст светят тебе девичьей лаской…
— Бедны мы только очень, — продолжал тем временем Маркиян. — Ну да заставим вот мироедов потесниться — заживем тогда иначе. Богатой жизнью заживем!
— Вишь, богатеть задумал дядько, — покосился Левко на Маркияна. — А на ком же тогда, по-вашему, Советская власть держаться будет, если мы все богатыми станем?
— На нас и будет держаться.
— Но мы же — власть бедных! — горячо воскликнул Левко.
— Думаешь, навеки на тебе эти заплаты? — хлопнул Маркиян Левка по плечу. — Нет, не всегда нам, брат, такими горемыками быть.
— Скорее бы только диктатурой встать над кулаком, — сказал Яресько, не отрывая прищуренных глаз от уходящей вдаль дороги. — А то, видишь, грозятся гады революцию на вилы поднять. А тут еще Махно, холера его принесла… и когда уже его поймают? Никак в руки не дается, сатана!
— Это у него, сказывают, тактика такая: налететь, паники наделать… Больше гиком да криком берет. А как только где на крепкий орешек наткнется, так и назад: нарочно избегает боя.
— А вы думаете, зря это мы здесь? — перешел вдруг на шепот Маркиян. — В уезде уже, видать, прослышали что-то, раз дозоры во все концы разослали…
— В Соколке, говорят, сход изрубил, в Галещине — сестер милосердных…
— Совсем уже, видно, озверел. На женщин беззащитных саблю поднял.
— Как это вчера на митинге говорила одна? — промолвил Маркиян, припоминая. — В великих муках, говорит, рождается новый мир…
— А тот, молодой, из полтавских? — оживился при воспоминании о митинге Левко. — Ну прямо как будто за меня сказал. «Я, — говорит, — и силу и сознание имею! Работаю в кузнице новой жизни, товарищи. Кую и пою песню Третьему Интернационалу!»
— О, пыль курится…
Яресько, приподнявшись над бурьяном, стал из-под козырька вглядываться в дорогу.
— Ветер?
— Нет, это не ветер.
Вскоре стало ясно, что движется колонна войск. Скрылась ненадолго в балке, потом снова показалась на пригорке, и в этот момент — отлично было видно — развернулось над передовыми всадниками большое красное знамя.
— На-а-ши, — облегченно вздохнул Левко. — Красное казачество идет!
Стало слышно, как гудит пчела, как плещется внизу под мостом речка. Яресько замер, прислушиваясь. Почудилось ему, что ли? Будто песня откуда-то плывет. Вначале чуть слышно донеслась издалека с поля, потом громче и громче…
Чубарики, чубчики, Ка-ли-на…Уже ясно видны передовые, покачивающиеся на конях, а из клубов пыли выплывают все новые конники и тачанки.
Горит на солнце окутанное пылью красное полотнище знамени, в такт песне покачиваются в седлах поющие всадники:
Чубарики, чубчики, Ма-ли-на…— Эх, и поют же, черти! — восторженно сказал Левко.
Яресько весь превратился в зрение и слух. Он потянулся вперед, будто навстречу песне, и было для него в этой песне что-то по-степному привольное, буйное, что привлекало, привораживало его своей удалью и в то же время вызывало непонятную настороженность, будило тревогу. Чем-то эти «чубчики» словно бы перекликались с тем «Яблочком», которое он слышал ночью в Криничках из-за реки.
Все ближе накатывалась песня, и вот, когда она вдруг завершилась разорвавшим воздух молодецким кавалерийским присвистом, Яресько обмер! В это мгновение он все понял…
Побледнев, обернулся к Маркияну:
— Строчи!
Маркиян и Левко вытаращили на него глаза.
— Ты что — обалдел? Свои же!
— Стреляй, говорю!
— По знамени?!
Ударом плеча Яресько оттолкнул Маркияна в сторону, упал, приник к пулемету… Дрожа, вырываясь из рук, заговорил пулемет, брызнул прямо по колонне свинцом.