Перекоп
Шрифт:
— А Ганна? — волнуясь, спросила Вутанька. — Она… тоже?
— Ох, эта Ганна… Дивчина была как дивчина, а до чего дошла, во что превратилась! В шапке кубанской, с плеткой в руке, нечесаная, пьяная… Разлеглась в тачанке, непотребно ругается, родную мать едва узнала. — Яресьчиха на ходу утерла глаза фартуком. — Теперь Лавренчиха там волосы на себе рвет, на все село плачет да причитает, говорит: «Кабы знала, малой бы в зыбке удушила!»
Данько, шагая рядом с матерью, стал расспрашивать, чем вооружены бандиты да много ли среди них здешних, хуторских.
— Сердюки, Сердюки наши там, больше всех орудовали, — рассказывала мать. — Кооперацию
— Да неужто они и Федора могли бы зарубить? — невольно вырвалось у Вутаньки. — Забыли уже, как вместе на каховском шляху ноги били? Как в одном курене над Днепром ютились?
— На людей уже не похожи: морды пораспухли, глаза кровью заплыли. «Всех коммунистов, — орут, — посечем, одну чистую Советскую власть оставим!»
Но больше всего потрясли Вустю не Сердюки, а то, что она услышала от матери о Ганне. До чего же докатилась! Пьяная, окруженная головорезами, в бандитской махновской тачанке… Та самая Ганна, с которой они вместе росли, с которой когда-то делили и горе и радость. О таинственной, воспетой кулаками «банде Ганнуси» Вутанька слыхала и прежде, однако до сегодняшнего дня тень какого-то сомнения — может быть, это вовсе не та Ганна — еще жила в сердце Вутаньки. Не хотелось верить слухам, не укладывалось в сознании, что криничанская певунья, ее ровесница, и таинственная бандитка Ганна — это один и тот же человек. Теперь не оставалось места сомнениям: «Ганнуся» сама заявилась в Кринички родной матери на позор и людям на горе. До чего же ты, Ганна, дошла, с кем свою долю связала? Кажется, еще совсем недавно рядом с Вутанькой в церковном хоре чистым сопрано заливалась, а теперь, видно, и голос пропила, охрипла от кулацких вонючих самогонов…
— Так вот, ни за что людей замучить, — убивалась мать. — Где-то там дома, на заводах, их с хлебом святым ждут, а они и сами домой не вернутся…
Всех продотрядников Вутанька знала в лицо, еще вчера в Нардоме видела их — веселых, дружных, в фабричных кепках, и вот теперь их уже нет. Просто не верилось, что лежат они зарубленные, завязанные в мешки и брошенные на дно речки. И все это Ганна? Такой грех не побоялась на душу взять? Свалилась как снег на голову, принесла столько горя и вновь канула неведомо куда, подхваченная темными махновскими вихрями!..
Уже у самого седа встретил их зять Прокоп.
— А я за конем, — сказал он, вытирая рукой обильный пот, выступивший на лбу. — Коли не догадаются, думаю, спрятать в лесу — амба! В Буняках вон, говорят, махновцы всех коней у хуторян забрали.
— Да они сами поотдавали, — буркнул Данько.
— Ну, не видал — так не говори, — предостерег Прокоп, взяв у Вутаньки повод. — А то теперь брякнешь вот так что-нибудь, а потом…
— Что — потом? — ощетинился вдруг Данько.
— Ты не кричи. Ты как себе знаешь, — расставаясь с ними на перекрестке, бросил Прокоп, — а я в политику не мешаюсь: у меня грыжа.
Все село еще клокотало, взбудораженное налетом. Где-то голосили женщины, по берегу ходили мужики с длинными баграми, прощупывали дно, искали убитых.
— Теперь найдешь их, — печально сказала мать. — Выплывут, может, где-нибудь аж в Потоках.
Не доходя до дому, разошлись: Вутанька с матерью направились к хате, а Данько, передав им мешок с оставшимися семенами, повернул к реке.
Подойдя к сгрудившимся над обрывом и молча орудовавшим баграми мужикам, Данько
А за спиной шел гомон:
— Вот вам и Ганна… Кто бы мог подумать, а?
— Ганна у них там, говорят, больше за куклу в отряде, а всем верховодит, сказывают, тот, который в хренче.
— Полюбовник он ей или кто?
— Кой там черт полюбовник… Просто петлюровский офицер, от шляхты к банде подосланный.
— Так что же, они хотят ее из махновской да в католическую веру перетянуть?
К Яресько, все дальше уходившему с багром вдоль берега, подошел Андрияка.
— А они тут и тобой, Яресько, интересовались, — шевельнул он своей разорванной губой. — Не забыли, видать, Сердюки каховских твоих насмешек… Ну да ладно, посмотрим еще, кто будет смеяться последним!
До самого вечера мутили баграми воду в Пселе. Солнце было уже на закате, когда в село прибыла из Хорошек пешая караульная рота с медными трубами через плечо — хоронить зарубленных.
Хоронили их в братской могиле, выкопанной мужиками на Голтвянской горе.
Было тепло, кругом дышала весна, прибрежные леса стояли в легкой дымке — наряжались первой зеленью. Медленно плыли в гору на плечах криничан тяжелые гробы, обитые красной материей, а вслед за ними под звуки траурного марша толпой двигался опечаленный народ. Шли крестьяне, шли бойцы караульной роты, шла с красными знаменами молодежь окрестных сел. Всхлипывали женщины. Спотыкаясь, плелась вместе с ними и старая Лавренчиха, мать Ганны, в черном платке, завязанном узлом на темени, и тоже всхлипывала, как о ком-то близком. Утром приезжие чекисты снимали с хуторян допрос, вызывали и Лавренчиху, но отпустили ее, потому что все село видело, как ползала она на коленях перед тачанкой дочери, когда бандиты хотели поджечь амбары с хлебом, ползала и умоляла не жечь святой хлеб, чтобы не пришлось потом людям второй раз разверстку выполнять.
Плывут и плывут гробы, время от времени сменяются мужики, в молчаливой скорби влекут на костлявых своих плечах этот нелегкий, как само горе, груз. Чем ближе к месту погребения, тем печальнее музыка, тем громче всхлипывают женщины. Хотели не с музыкой — с попом хоронить, но молодежь запротестовала, и вот в первый раз хоронят без попа. Вместо него над толпой, когда уже гробы стали опускать на полотенцах в яму, вырос Федор Андрияка — мрачный, грудь нараспашку, с наганом на боку. Взмахнул пустым рукавом, нагнулся и, захватив горсть свежей земли, зажал ее в поднятом кулаке.
— Вот этой землей клянемся перед вами, братья и товарищи: отомстим за вас!
И, закусив разорванную губу, с перекошенным от ярости лицом он погрозил в сторону хуторов: хотел еще что-то сказать и не мог.
Отошел от могилы, и сразу же заработали лопаты, загрохотала, падая в яму, земля…
В тот же день в Криничках набирали добровольцев в ряды вновь создаваемого красного полка внутренней охраны. Прибывшие из уезда организаторы объяснили, что полк будет чисто классовый, создается он из уездной бедноты, из самых преданных революции людей, создается специально для борьбы с кулацкими бандами и несения внутренней охраны в уезде, а чтобы в ряды полка не проник вражеский элемент, запись во всех селах будет вестись публично, на сходках.