Перелистывая годы
Шрифт:
Начну рассказывать об этом как бы издалека. Школьником я был в литературном кружке, которым руководила еще одна истинная интеллектуалка Вера Ивановна Кудряшова. Она не просто исследовала литературную классику, любила ее, но и, казалось, исключительно ею дышала. И знала о великих писателях всё! Даже помнила наизусть не только годы, но и дни их рождений… Так вот, она, кроме литературы, старательно приобщала нас и к спектаклям, созданным по пьесам русских классиков или «по мотивам» их творений. Прежде всего, к спектаклям Московского Художественного театра… В довоенную пору почти каждое из тех сценических произведений было пиршеством
И Хмелев и Добронравов перед встречами специально не разгримировывались, чтоб оставаться «в образе». Оба раза «царь-страдалец» неожиданно начинал шутить, похохатывать.
Помню, Хмелев сказал:
— У вас, конечно, может возникнуть удивление: на занавесе — чеховская чайка, а театр «имени Горького»! По этому поводу даже придумали анекдот… «Алексей Максимович получает телеграмму от Антона Павловича: «Поздравляю с присвоением моему театру вашего имени!»
Я, сын «врага народа», честно говоря, удивился смелости подобного анекдота. Времена-то были какие!..
И оба раза «царь», не расставшись с короной, просил нас почитать ему свои стихи (мы все готовились тогда в поэты).
Потом, в других спектаклях, Хмелев потрясал нас, преобразившись в Каренина и Алешу Турбина из булгаковских «Дней Турбиных», а Добронравов, став Лопахиным, чем-то напоминающим нынешних «новых русских», рубил на наших глазах вишневый сад… Напоминал-то напоминал, но только был застенчивей и нравственней нынешних «новых». Очень сочувствовали вишневому саду мы, жившие в столь не похожих на сад сталинских дебрях.
В том «не саду» обычно сдержанная Вера Ивановна, которая была в курсе всех мхатовских ситуаций, однажды с возмущением поведала нам, что какой-то артист или просто работник театра (уж точно не помню) оскорбил музыкального руководителя МХАТа Израилевского (фамилию я не забыл!), «имея в виду его национальность». Так, кипя протестом, сформулировала Вера Ивановна… В театре собрался по этому поводу весь коллектив. Он кипел столь же непримиримо, как благородная руководительница нашего литкружка. Иван Михайлович Москвин заявил: «Антисемитизма мы у себя не потерпим!» То же самое заявили и наши потрясающие знакомцы Хмелев и Добронравов. В предвоенные времена антиюдофобский «бунт» был еще возможен…
Довольно скоро Николай Хмелев, которому и сорока, кажется, в ту пору не исполнилось, стал художественным руководителем Художественного театра. Непосредственно после Станиславского и Немировича-Данченко и вроде бы по их завещанию… Как же удивителен был его дар!
А после… оба великих актера — и Хмелев и Добронравов — умерли прямо на сцене, с той самой царской короной на голове. Одному было едва за сорок, а другому — едва за пятьдесят. Да, прямо на сцене…
В одной из глав своих воспоминаний я процитировал слова Александра Менакера о том, что счастливой бывает либо первая половина жизни, либо вторая. Это, разумеется, не закон, но наблюдение артиста и мудреца было весьма точным… Он словно провидел и судьбу своей собственной семьи.
Сотрясши горем буквально всю страну, прямо на сцене скончался Андрей Миронов. И он… прямо на сцене. Сразу после того, как в спектакле отзвучали и отсверкали его пленительное изящество, его редкостно обаятельные темперамент и остроумие. Тоже был выдающийся мастер. И тоже неповторимый! И было ему тоже всего лишь за сорок…
Недавно, в результате как бы всенародного опроса, звание самого любимого актера от имени всех бесчисленных поклонников театра и кино было присвоено Андрею Миронову, а свидетельствующий об этом «Золотой билет» вручили Андрюшиной маме…
ЛЁВЧИК ШЕЙНИН И ДРУГИЕ…
Из блокнота
Когда Лёвчика приглашали в гости, его прибытие назначали на более позднее время, чем остальным. Поскольку остальные считали хорошим тоном чуть-чуть опаздывать, забывая, что точность — это «вежливость королей», а он, тоже нарушая королевские принципы, являлся на полчаса раньше.
Толстенький, кругленький, как колобок, он сразу же из прихожей, минуя гостиную, вкатывался туда, где был накрыт стол. И принимался его разрушать… Он обожал поесть. До появления других гостей его пухлые сарделькообразные пальчики успевали пройтись по всем блюдам.
Позже я узнал, что одной из причин неуемного аппетита был диабет: это уж не вина, а беда.
Внешне он выглядел столь зазывно приветливым и улыбчивым, что его и прозвали Лёвчиком. Но в прошлом он был для всей страны Львом Романовичем Шейниным — начальником следственного управления по особо важным делам прокуратуры СССР.
Его нарекли Лёвчиком, а он в ответ звал знакомых Вовчиками, Борьчиками. Меня же, соответственно, Тольчиком…
— Ну, Тольчик, что обо мне говорят?
Подобный вопрос он при встрече задавал всем. И ласкательно, но и со следовательской пристальностью заглядывал в глаза собеседникам. Ему важно было знать, что говорят и что думают не столько о его настоящем, сколько о его прошлом. В настоящем-то у него были весьма мирные чин и профессия: заместитель главного редактора журнала «Октябрь», драматург. Но в былые годы…
Когда собеседники впадали в воспоминания о минувшей, но незабываемо-ужасающей поре, Лев Романович, забегая вперед, как бы превентивно оборонялся:
— Прокуратура Союза занималась только уголовными делами. Исключительно уголовными!
При всей сговорчивости (не считаю это достоинством) своего нрава я однажды не вытерпел:
— Но ведь обвинительные речи на политических процессах произносил Вышинский… а он, помнится, был генеральным прокурором. Вы-то занимались уголовниками… А он?
— Во всех этих прискорбных случаях Андрей Януарьевич не представлял прокуратуру, а выполнял задания политбюро и лично Сталина.
Не в силах отделаться от застарелой, въевшейся привычки, он произносил имя-отчество генерального прокурора с оттенком подобострастия.
Однако в дни еще не начавшей холодеть «оттепели» на экраны телевизоров проскочили кадры кинохроники, неосмотрительно увековечившие те самые политические процессы. Те самые, в которых судьбы недавних лидеров государства, маршалов, наркомов предопределялись многочасовыми речами Вышинского. Суть же речей-приговоров сводилась к одному: «Собаке — собачья смерть!»