Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк
Шрифт:
Тысячу раз благодарю за приглашение погостить в Веlair, но нынешним летом вряд ли я воспользуюсь им. Я сделался тяжел на подъем, и дальние поездки пугают меня, особенно при моем теперешнем одиночестве. По крайней мере, в эту минуту мне кажется, что я способен теперь только сиднем сидеть где-нибудь у себя, дома. Путешествие перестало освежать и приятно развлекать, как прежде. Вот почему я и натыкаюсь беспрестанно на мысль сделаться оседлым. Итак, благодарю Вас, дорогая моя, от всей души благодарю за приглашение. Знаю, что мне бы было у Вас как у Христа за пазухой, но предвижу, что, раз попавши на лето в Россию, я едва ли буду иметь духу в скором времени уехать снова за границу.
Вы справедливо замечаете, что французы сделались вагнеристами. Но в этом увлечении Вагнером, доходящем до того, что даже они охладели теперь к Берлиозу, несколько лет тому назад бывшему кумиром парижской концертной публики, есть что-то фальшивое, напускное, лишенное серьезного основания. Никогда не поверю,
Прошу Вас, дорогая моя, писать мне в Каменку. Дай бог “Вам здоровья и всякого благополучия.
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
192. Чайковский - Мекк
[Париж]
29 февраля/12 марта 1884 г.
Милый, дорогой друг!
Я получил от Направника письмо, в котором он мне рассказывает, как государь сожалел и удивлялся, что меня не было в Петербурге, как он необыкновенно благосклонно относится к моей музыке и интересуется мной, как он велел поставить “Евгения Онегина”, говоря, что это его любимая опера, и т. д. и т. д. Направник убеждает меня, что мне необходимо ехать в Петербург и явиться к государю. Чувствую, что если этого не сделаю, то буду мучиться мыслью, как бы государь не счел меня неблагодарным, и поэтому решаюсь ехать сегодня прямо в Петербург. Мне ужасно тяжело, и я должен сделать невероятное усилие, чтобы лишить себя возможности спокойно отдыхать в деревне и вместо того подвергнуться новым волнениям и тревогам. Но делать нечего!
Прошу Вас, дорогой друг, адресовать всё-таки в Каменку, ибо я очень недолго останусь в Петербурге.
Вам желаю спокойствия и полного благополучия.
Ваш до гроба
П. Чайковский.
193. Чайковский - Мекк
Петербург,
8 марта [1884 г.]
Простите меня, дорогой, милый друг, что до сих пор не написал Вам из Петербурга. Я был все эти дни в таком неописанном волнении, так страдал от борьбы с своей дикостью и застенчивостью, что был как сумасшедший, и писать был не в состоянии. Сегодня я несколько покойнее, ибо главное сделано. Вчера я ездил в Гатчину и представлялся государю и государыне. И тот и другой были крайне ласковы, внимательны; я был тронут до глубины души участием, высказанным мне государем, но не могу выразить Вам, до чего убийственно ужасны были страдания от застенчивости. Государь говорил со мной очень долго, несколько раз повторял, что очень любит мою музыку, и вообще обласкал меня вполне. Сегодня я являлся вел. кн. Константину, завтра у него обедаю, а в субботу, вероятно, уеду в Москву.. Ради бога, простите, что так мало, небрежно пишу. У меня душа не на месте и пока не попаду в деревню и не отдохну настоящим образом буду в состоянии полоумия. Будьте здоровы, дорогая! Ваш до гроба
П. Чайковский.
194. Мекк - Чайковскому
Cannes,
9 марта 1881 г.
Милый, бесценный друг мой! Вы теперь, вероятно, уже в Каменке, отдыхаете душою и телом от всех волнений нынешней зимы и, в особенности, от последнего, если Вы представлялись государю. Боже мой, как мне жаль Вас, мой милый, бедный друг! Я и рада до бесконечности, что есть люди, которые умеют ценить Вас, но когда я думаю о том, что Вам приходится вынести за Вашу собственную славу и за те наслаждения, которые Вы же доставляете другим, я нахожу это жестоко несправедливым, и мне Вас ужасно жаль. Но, вероятно, теперь эти терзания кончились, и Вам тем слаще, тем приятнее отдохнуть; жаль только, что в нашей бедной России холод отравляет всё. Теперь мне пишут, что [там] по двадцать градусов мороза; это ужасно, здесь и представить себе невозможно такого холода, — у нас жара, как летом, на солнце двадцать восемь градусов тепла и в тени четырнадцать.
Соня и Сашок на днях играли мне Вашу
Дня два назад уехала моя Соня с братом моим. Мне было очень грустно с нею расставаться, она такой ребенок, что и жаль и страшно ее отпускать от себя. В тот же день, как она уехала, приехала Лиза (Володина) с моим милым Воличкою. Что за удивительный этот ребенок: мил, добр, деликатен невообразимо и какие удивительные способности: теперь говорит по-английски как англичанин, пишет и читает по-английски, по-немецки и по-русски, а ему нет и семи лет; играет на фортепиано по слуху разные мотивы, играет в четыре руки с Юлею, для этого приносит ноты, развертывает их и ставит на pupitre, но играет всё наизусть; он знает ноты, но у него слух и память сильнее за исключением этого его знания, поэтому он с нот играет по слуху. Удивительный ребенок, я так боюсь его такого преждевременного развития. Лиза выдержала ужасную болезнь (воспаление брюшины), но теперь, слава богу, совсем оправилась: свеженькая, хорошенькая, симпатичная, как всегда. Она очень милое создание, но испорченное докторами: от морфия у нее мозг не в нормальном состоянии. Коля и Анна в восторге от Неаполя; я надеюсь с ними увидеться еще в Париже. Уезжаю отсюда восемнадцатого сперва в Париж, потом в Тур, а потом в свой Belair. Прошу Вас, дорогой мой, адресовать мне теперь письма так [конец не сохранился].
195. Чайковский - Мекк
С.-Петербург,
13 марта [1884 г.]
Милый, бесценный и дорогой друг!
Теперь я вполне успокоился и могу настоящим образом вести беседу с Вами. Какой я сумасшедший человек! Как всякое подобие невзгоды преувеличенно сильно на меня действует! Как мне совестно вспомнить отчаянье, которому я предавался в Париже только потому, что из газетных отзывов о петербургском представлении “Мазепы” я усмотрел несоответствие действительного успеха с моими ожиданиями! Теперь я вижу, что, несмотря на глухое недоброжелательство очень многих здешних музыкантов, несмотря на очень плохое исполнение, “Мазепа” здесь всё-таки понравился и никакого позора (как мне это казалось издали) не было. Не подлежит также сомнению, что здешняя критика (которая единодушно втоптала в грязь мою бедную оперу) не есть отражение общего мнения и что всё-таки есть и здесь немало людей, очень мне сочувственных. А что для меня в высшей степени приятно, так это то, что во главе этих сочувствующих людей сам государь. Оказывается вообще, что роптать мне не на что, а что, напротив, нужно только благодарить бога, изливающего на меня столько милостей.
Я остался в несимпатичном Петербурге гораздо более, чем думал, вследствие настояний ближайших родственников. Думаю пробыть здесь еще дней пять, после чего поеду в Москву на неделю и потом в Каменку. Грустно только то, что так долго останусь без известий о Вас, дорогая моя, ибо только в Каменке получу письма от Вас.
Государь велел в будущем сезоне поставить “Онегина”. Роли уже розданы и хоры уже разучиваются.
Я чувствую в себе прилив энергии и горю нетерпением приняться за какой-нибудь новый большой труд. Разумеется, только в Каменке можно будет приводить в исполнение эти намерения.
Читали ли Вы, дорогой друг, “Исповедь” графа Льва Толстого, которая несколько времени тому назад должна была быть напечатанной в журнале “Русская мыслью но вследствие требований цензуры не сделалась публичным достоянием? Она ходит в рукописи и мне только здесь удалось, наконец, прочесть ее. Она произвела на меня тем более сильное впечатление, что муки сомнения и трагического недоумения, через которые прошел Толстой и которые он так удивительно хорошо высказал в “Исповеди”, и мне известны. Но у меня просветление пришло гораздо раньше, чем у Толстого, вероятно, потому, что голова моя проще устроена, чем у пего, и еще постоянной потребности в труде я обязан тем, что страдал и мучился менее Толстого! Ежечасно и ежеминутно благодарю бога за то, что он дал мне веру в него. При моем малодушии и способности от ничтожного толчка падать духом до стремления к небытию, что бы я был, если б не верил в бога и не предавался воле его?