Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк
Шрифт:
Дорогая моя Надежда Филаретовна!
Я избаловался насчет частого получения писем от Вас. Прошло полторы недели со времени получения Вашего последнего письма, и вот уж я начинаю беспокоиться: здоровы ли Вы, все ли благополучно? Между тем, я очень понимаю, что Вам не так-то легко найти удобную минутку для письменной корреспонденции. Вот что я хотел предложить Вам, мой друг. Чтобы обеспечить друг друга от всяких недоумений в случае неполучения ожидаемого письма, условимтесь, что я буду писать Вам не менее одного письма в неделю, а Вы не менее одного в две недели. На себя я налагаю большую порцию потому, что я склонен писать скорее мало, но часто, тогда как Вы скорее редко, но много. Согласны ли Вы на это?
Я часто с неудовольствием думаю о том, что на этот раз Браилово не оставит в Вас особенно приятных воспоминаний. Погода, вероятно, так же мало благоприятствует Вам, как и нам здесь. Что ни день, грозы и дожди, по ночам очень холодно, днем серо и ветрено. Думаю, что Вам очень мало приходилось ездить в лес. Досадно это!
У нас здесь в Вербовке было бы очень хорошо, если б не было постоянных больных. Сестра совершенно оправилась, но зато дети болеют один за другим. Один из маленьких племянников моих очень напугал всех
Занятия идут довольно медленно, не так успешно, как я бы хотел. Однако же соната уже давно готова, и сегодня я принялся за переписку нескольких романсов, написанных частью за границей, частью в Каменке в апреле. Один из этих романсов, переписанный сегодня, сочинен на текст Лермонтова: “Любовь мертвеца”. Написал я его вследствие того, что в одном из Ваших писем Вы мне привели это стихотворение в подтверждение одного Вашего мнения об отношении стихов к музыке. Это было в феврале во Флоренции. По этому поводу я сегодня нахожусь под впечатлением воспоминания об очень приятном двухнедельном пребывании во Флоренции.
Будете ли Вы в Париже? Я получил от Юргенсона известие, что в августе в Париже под управлением Н. Г. Рубинштейна состоятся четыре концерта из русской музыки. Примите это к сведению, друг мой. Из моих вещей будут исполнены: концеpт для фортепиано, “Буря”, “Франческа”, две части из нашей симфонии. В свое время я извещу Вас обстоятельно о времени этих концертов, на тот случай, что Вы захотите пригнать Вашу поездку в Париж к тому времени, когда они состоятся. К участию в них приглашена, между прочим, Лавровская.
До свиданья, добрый, милый друг.
Ваш П. Чайковский.
168. Чайковский - Мекк
Вербовка,
6 июля 1878 г.
Получил вчера вечером письмо Ваше, бесценный друг мой. Прежде всего отвечу на Ваше предположение, что еще есть надежда устроить развод. Если это и так, то никак не в настоящее время. Если бы особа, с которой я имею дело, обладала бы искрой здравого смысла, то я бы не задумался поступить так, как Вы мне советуете. К сожалению, как ни просто кажется сообразить, что предложение мое клонится к прямой ее выгоде, она этого понять не может. Из последнего письма ее ясно видно, что она намерена разыгрывать роль какой-то верховной решительницы судеб моих; мои учтивые обращения к ней, мои просьбы внушили ей мысль, что она может невозбранно самодурничать надо мною. Кроме того, нет никакого средства выкинуть из головы ее мысль, что я рано или поздно сойдусь с ней. Наконец, развод она понимает как-то по-своему. Сколько ей я ни писал, сколько ей ни разъясняла сестра, Юргенсон, что необходимо подчиниться некоторым формальностям, она продолжает утверждать, что показывать на судe (?) ложь она никогда не будет. Я не теряю надежды, что когда-нибудь она поймет, в чем заключается ее выгода. Тогда она сама будет просить того, чего не хочет теперь, и только тогда можно, будет быть уверенным, что она сыграет сознательно ту роль, которая требуется при формальностях бракоразводного дела. В настоящее время она говорит, что, когда будут на суде доказывать мою неверность, она разоблачит правду и докажет, что это ложь. Трудно понять, что у нее в голове, но одно ясно: вести с ней дело нельзя теперь, ибо нужно сознательное отношение к своей роли, а этого добиться нет никакой возможности. Между нами будь сказано, здесь во многом без вины виновата моя сестра. После моего бегства сестра приютила к себе известную особу, побуждаемая жалостью и обманутая видом незлобивого агнца, готового принести из любви ко мне всякие жертвы; она вложила в нее тщетные надежды. Вместе с тем, и я, и сестра, и братья в то время слишком много твердили ей, что я виновен, что она достойна всякого сочувствия. Она решительно вообразила себя олицетворенной добродетелью, и теперь, после того как личина с нее давно снята, она все еще хочет быть грозною карательницею моих низостей и пороков. Если б Вы прочли ее последнее письмо ко мне, Вы бы ужаснулись, видя, до чего может дойти безумие забвения правды и фактов, наглость, глупость, дерзость.
В личном свидании с ней не будет никакой пользы. Она и мне скажет то, что говорила и писала уже много раз, т. е. разговор, по выражению Юргенсона, будет вертеться, как белка в колесе. Я ей буду объяснять, что нужно делать, чтоб получить развод, а она, не отвечая на это, будет толковать все свое, т. е. что я низкий и подлый человек, что я погубил ее, что она ни в чем не виновата (ей, по крайней мере, раз сто было сказано и писано, что никто ни в чем ее не обвиняет) и т. д. и т. д. Кроме того, я не могу ее видеть, c'est plus fort que moi [это свыше моих сил]. Когда я думаю о ней, у меня является такая злоба, такое омерзение, такое желание совершить над ней уголовное преступление, что я боюсь самого себя. Это болезнь, против которой только одно средство: не видеть, не встречать и по возможности избегать всяких столкновений. Даже теперь, когда я пишу Вам эти строки, поневоле имея перед глазами ненавистный образ, я волнуюсь, страдаю, бешусь, ненавижу и себя самого не менее ее. В прошлом году, в сентябре, был один вечер, когда я был очень близок, на расстоянии одного шага от того состояния слепой, безумной, болезненной злобы, которая влечет к уголовщине. Уверяю Вас, что я спасся чудом каким-то, и теперь
Резюмирую все вышеизложенное. Дела о разводе начинать теперь нельзя. Единственная надежда на него заключается в том, что она когда-нибудь поймет, и инициатива перейдет на ее сторону. Просить ее нельзя ни о чем. Нужно, чтоб она сама просила. Долг ее нужно заплатить. Пенсию выдавать ей условно, т. е. чем больше я буду обеспечен от всяких встреч с ней, тем больше она будет получать. Письма ее, если она будет их посылать, возвращать ей нераспечатанными. Когда она, наконец, из всего моего поведения относительно ее увидит” что вся цель моя состоит в том, чтобы не видеть ее и игнорировать ее существование, тогда, может быть, она уразумеет, что развод - самое лучшее разрешение дела. И только когда она это уразумеет, можно будет приступить к щекотливому бракоразводному делу.
Теперь довольно об этом. Перехожу к более приятным и не расстраивающим предметам моей беседы с Вами.
Да... Вы спрашиваете меня, дорогая моя, как отнесся ко всему этому отец? К счастью, он перенес это так же просто, как переносит теперь все. Он впал в детство. Зимой умерла старшая сестра моя. Мы все боялись последствий на него от этой неожиданной катастрофы. Сестра моя Саша была тогда в Петербурге и целый месяц приготовляла его к этому известию. Он удивился скорей, чем опечалился, и в тот же вечер потребовал, чтоб его повезли в балет. Минутами он сознавал горесть утраты и плакал (он вообще стал много и часто плакать), но тотчас же его можно было, как ребенка, рассеять и развеселить. Физическое здоровье его от этого не пострадало. Что касается моей неудавшейся женитьбы, то он был в восторге, когда она случилась. Когда же произошел разрыв, он сначала не мог понять, в чем дело, и беспокоился только о моем здоровье. Страх за мою жизнь заставил его позабыть, что женитьба моя, которой он давно и пламенно желал, была так неудачна. Потом он привык и позабыл. Вообще ум его постепенно угасает, но силы еще бодры. Памяти он почти вовсе лишился. Одно только нравственное качество осталось в нем без изменения, это ангельская доброта его. Он вечно занят мыслью, как бы обрадовать, утешить и близкого и постороннего человека. И все это делается с какою-то трогательною, детскою наивностью. Последний час его недалек: 20 июля ему минет восемьдесят четыре года. Хотя сравнительно с умственными способностями физические силы его еще крепки, но и в них мало-помалу вскрывается старческая дряхлость.
Друг мой! Вы предлагаете мне вознаграждение за рукопись “Онегина”, но неужели все, что я для Вас сделал бы или дал бы Вам, уже не сторицей вознаграждено всем, чем я обязан Вам? Рукопись эта, впрочем, и не имеет никакой цены. Еще в первый раз в жизни мне приходится встретить в Вас человека, интересующегося моей черновой работой. Я далеко еще не так знаменит, чтобы такие автографы мои имели какую-нибудь ценность. Каким же образом я буду ожидать за это вознаграждения, да еще с Вас!
Письмо Ваше, написанное в Сокольниках, было переслано ко мне сюда из Жмеринки и было получено в числе нескольких других писем по моем возвращении в Каменку. Будьте покойны, друг мой: оно дошло ко мне непосредственно.
29 июня я был именинником, и даже на этот раз именины мои были весьма торжественно отпразднованы, т. е. из Каменки приехало много гостей, и так как набралось довольно много молодежи, то весь вечер я таперствовал, а молодежь танцевала.
Дорогая моя! ничего не может быть разумнее, как совет Ваш отдыхать больше и меньше истощать свою изобретательную способность. Но что мне с собой делать? Как только набросан у меня эскиз, я не могу успокоиться до тех пор, пока не исполню его, а как только готово сочинение, я тотчас же испытываю непреодолимую потребность приняться за новое. Для меня труд (т. е. этот именно труд) необходим как воздух. Как только я предамся праздности, меня начинает одолевать тоска, сомнение в своей способности достигнуть доступной мне степени совершенства, недовольство собой, даже ненависть к самому себе. Мысль, что я никуда негодный человек, что только моя музыкальная деятельность искупает все мои недостатки и возвышает меня до степени человека в настоящем смысле слова, начинает одолевать и терзать меня. Единственное средство уйти от этих мучительных сомнений и самобичевания - это приняться за новый труд. Вот я и верчусь в этом смысле тоже как белка в колесе. Иногда находит на меня непреодолимая почти лень, апатия, разочарованье в самом себе; это очень скверное состояние, и я всячески борюсь с ним. Я очень склонен к ипохондрии и знаю, что мне нельзя не сдерживать свои влечения к праздности. Только труд спасает меня. Я и тружусь. А все-таки спасибо за дружеский совет; постараюсь, насколько возможно, воспользоваться им.