Переворот
Шрифт:
Многое на своем веку повидало Безменово. Хлебнуло и горького до слез, и сладкое хоть редко, а тоже бывало — взвесить бы на том безмене, с которого все началось… А началось без малого сто лет назад, когда вот здесь, где стоит теперь бревенчатый огородниковский пятистенок, в густом леске, от которого уцелело нынче лишь несколько заматерелых берез, построено было жилище — полуслепая крохотная землянка… И поселились тут двое пришлых людей, муж да жена, нестарые, крепкие, не исчерпавшие еще всех мирских радостей и утех. И была у них странная фамилия, скорее прозвище: Огородники. Откуда оно пошло, это прозвище, неизвестно. Во всяком случае, когда через несколько лет вокруг их землянки разрослась небольшая заимка, семья первопоселенцев состояла уже из пяти человек — к тому времени
Однажды он уехал — и не вернулся. Думали, загулял, что с ним случалось редко, но он и назавтра не вернулся… Нашли его через неделю верстах в трех от хутора, в глубоком овраге. Лошадь же вместе с телегой как сквозь землю провалилась. Безмен тоже исчез. Обнаружился он потом, спустя какое-то время, на заимке у братьев Барышевых. Они ж уверяли, что купили безмен у проезжих цыган и что безмен этот, если хорошо приглядеться, и вовсе не похож на огородниковский: у того и насечки были покороче, и хомуток не такой… И верно, с первого погляда — не похож. Но приглядеться, можно заметить, что насечки-то новые, вернее, старые удлинены, а хомуток… Да кто будет приглядываться — хомуток и хомуток. Так и осталось все без последствий, хотя разговоры ходили всякие… Ну, говори или не говори, а когда приспичит — иди и кланяйся теперь Барышевым. Да и не пойдешь с пустыми руками: долг платежом красен! А Барышевы — не промахи: своего не отдадут и чужого не упустят.
Такая вот история. Правда, в последнее время все реже и реже о ней вспоминают. Давно уж и людей тех, первопоселенцев черниговских, нет — есть Огородниковы, есть Барышевы, но это уже другие Огородниковы да Барышевы, по третьему или четвертому, а то и по пятому, как говорится, колену. Поди теперь разберись, что да как было, где правда, а где кривда.
Вот с тех пор деревня Безменовской и стала называться. Много воды утекло. Всего повидало Безменово на своем веку — и черные дни, и светлые праздники, горе, беда и радость случались рядом, рожденье и смерть… А коли рожденья — стало быть, и свадьбы. И любили ж безменовцы свадьбы справлять! Любили и умели.
Вот и нынешняя свадьба отличной была, не то чтобы лучше других, нет, скорее чем-то на другие не похожа. А чем? Вроде все, как и прежде: и венчанье, как полагается, по всем канонам, отец Алексей постарался, и тройка с бубенцами, и хлебом-солью встречали молодых, и невесту «умыкнуть» отчаюги безменовские попытались, чтобы получить потом «выкуп», да дружки жениха и невесты были начеку, и песен было спето не меньше, чем в прошлые времена, и слез пролито невестой ровно столько, сколько приличествует случаю, и блины поданы в свой черед, и на «блины положено», как водится в Сибири, тут не скупись, раскошеливайся!. Да только карман карману — рознь: способно тягаться с тем, кто тебе ровня. А нынешняя свадьба тем и отлична, что гости собрались разного пошиба — пестрая, разношерстная публика, от Ильи Лукьяныча до Митяя Сипухи. Барышев, понятно, занимает почетное место, напротив молодых, важный и самодовольный, в темно-синей паре тонкого английского сукна; но сквозь самодовольство проглядывало и недовольство: пара ли его родной племяннице Лизке Барышевой этот сумасброд Семка Стрижкин? Эх, его бы, Ильи Лукьяныча, воля, дал бы он этому голодранцу от ворот поворот! Говорил брату с племянницей — не послушались: любо-овь. Известное дело, бывает промеж молодых любовь, да только одной-то любовью сыт не будешь — тоже давно известно.
Вот и сидит Илья Лукьяныч важный, насупленный и прямой, будто аршин проглотил. Рядом с ним уже изрядно захмелевший, веселый и велеречивый отец Алексей, мотает гривастой головой и тщится умные речи говорить.
Митяй Сивуха, перегибаясь через стол, задиристо его перебивает:
— А вот растолмачь ты мне, отец наш батюшка, каково это понять: по писанию выходит, что будто верблюду легче пролезть сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в божий рай. А то мне, дураку, мнится…
Договорить ему не дали, одернули весело, со смешком:
— А такое слыхал, дядька Митяй: на чужой каравай рот не разевай! А то ворона влетит…
Илья Лукьяныч обводит застолье презрительно-строгим взглядом, останавливаясь на фельдшере Бергмане, тихом и неприметном человеке, закоренелом холостяке, рядом с ним мастер-маслодел Брызжахин, полнощекий, кругленький, смотрится молодым кочетом; чуть подальше, по левую руку от Брызжахина, псаломщик Епифан Пермяков, мужик невероятной силы, тесно ему за столом, не знает, куда руки положить… Однажды, говорят, в пылу гнева Епифан саданул промеж рогов быка-трехлетка, тот как стоял, так и рухнул замертво… А напротив Епифана, по другую сторону, Митя и Сивуха восседает, родной дядька жениха, зубоскал и пустомеля известный, ветер гуляет у него не только в карманах, но и в голове…
Обидно Илье Лукьянычу, не думал, не гадал, а за один стол угадал. Под стать Митяю и фронтовички собрались, держатся особнячком, ведут себя независимо и вольно, особенно Степан Огородников, так и зыркает, так и ест глазами… «Смотри, подавишься! — усмехнулся Илья Лукьяныч и с той же злой насмешкой смотрит на Михея Кулагина. — Один вот уже съел… Конкурент несчастный, — трясется в беззвучном смехе Барышев. — Хвост собирался мне прижать, да сам без хвоста остался… Ишь, приволокся, выставил напоказ рожу свою кривую».
Такое соседство не по вкусу Илье Лукьянычу. Да ничего не поделаешь — женихова сторона. Вот и приходится терпеть. Стрижкиных переспорить — иуд соли надо съесть. Тоже гордыню выказывают. А по правде, от Сивух далеко не ушли — голь перекатная. Илья Лукьяныч предлагал свадьбу отгулять в его доме: просторнее, а главное, поменьше бы собралось шантрапы, всякого сброда. Так нет же, не пожелали, отказались наотрез да еще с обидой: «Невесту берем в свой дом, вот к этому дому пусть и привыкает». Ладно, пусть привыкает, коли доброго совета не послушалась.
Илья Лукьяныч, так и не согнав усмешки с лица, еще раз глянул на молчаливо и задумчиво сидевшего фельдшера.
— Послушай-ка, Давид Иосифович, — вдруг спросил, — а почему бы и тебе не жениться? Человек ты самостоятельный, в самую пору… А?
Бергман смутился, вспыхнул, как девица:
— Ваша правда, Илья Лукьяныч, да-с… Но вопрос этот весьма деликатный.
— А чего деликатничать? — вмешался Брызжахин. — Тут потихоньку да исподтишка не выйдет. Девок много — вот и выбирай. Правду я говорю, батюшка? — подмигнул отцу Алексею. Тот громко икнул, вскинул голову:
— Истинно, сын мой, истинно! Как сказано: оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей воссоединится и станет с нею единой плотью…
— Слыхал? — гудел и похохатывал Брызжахин. — Единой плотью. Чего робеть? Всем же известно, что учительша голову тебе, братец, вскружила — шила в мешке не утаишь. Вот и воссоединяйтесь. При вашем холостяцком-то положении в самый раз.
Бергман смутился еще больше.
— Мое положение… Да-с. Деликатное.
Застолье шумело и гомонило. Парни и девки настроились уже на пляску, бабы попытались было песню завести, да зачин вышел излишне высоким, не хватило духу… Смех, визг, разноголосица. Митяй тоже разошелся не на шутку: раз десять кряду громогласно объявил, что вино ему подали «сорное» и пить он его не будет, покуда молодые… «Горько!» — опережая друг друга, кричали в разных концах застолья. Митяй похохатывал и, красный весь, потный и расхристанный, тянулся через стол со своим стаканом, выкрикивал так, что жилы на длинной кадыкастой шее набухли и посинели: