Переяславская рада. Том 2
Шрифт:
— Корму пускай будет им менее против прежнего, — Заметил, что дьяк хочет возразить. Повторил: — Менее против прежнего! Понял?
Алмаз Иванов кивнул головой.
— То-то же! А свободно ходить им не нужно, особливо в Немецкую слободу. Шпионов и лазутчиков расплодили в великом числе, теперь норовят, как бы с ними встретиться.
Пятнадцатого мая царь выбыл из Москвы к войску. Большой полк под началом Петра Потемкина выступил к берегам Финского залива.
Семнадцатого мая в Посольском приказе, в Большой думной палате, в присутствии великих бояр Ордын-Нащокина, Одоевского, Трубецкого, Пушкина, Ромодановского и Куракина
— Поелику Столбовский мир нарушен королем Карлусом и на наших ратных людей на Литве и в Речи Посполитой, где они стоят постоем, учинены наезды; поелику король Карлус взял под свою руку изменника Радзивилла и именует оного гетманом литовским, когда такого гетманства нет; поелику король Карлус подговаривает наших подданных на Малой Руси отступиться от своей присяги; поелику король Карлус пишет грамоты султану турецкому, направляя оного на войну против нашего царства, — сие значит, что он нам не друг и государю нашему не возлюбленный брат, как о том пишет в своих грамотах. А все вышереченное свидетельствует, что король Карлус против нас двояко мыслит, клятву и обещания своих предшественников, королей свейских, нарушил, а потому миру меж нашими державами не быть, пока все перечисленные неправды не будут надлежащим образом заглажены.
… В тот же вечер Ордын-Нащокин и Прозоровский долго беседовали с послом гетмана Хмельницкого, полковником Силуяном Мужиловским, а после беседы этой был Мужиловский зван на ужин к князю Прозоровскому.
Когда уже гораздо выпито было доброго меда и разных настоянных на кореньях водок, Мужиловский заговорил откровеннее:
— Среди старшины нашей великое опасение, как бы король польский и шляхта не подговорили государя отступиться от Украины.
— Господин полковник! Неужто твой разум, который я высоко уважаю, может хотя бы в малом поверить таким воровским словам?
Прозоровский в расстегнутом на груди камзоле зашагал по покоям, ярко освещенным пятисвечниками.
— Прими во внимание — слова сии выдуманы самою шляхтой, чтобы смутить старшину и гетмана, чтобы сомнения посеять в ваших сердцах. Такому не быть никогда, пока стоит на свете Москва. А Москва будет стоять вечно, ибо вечен наш народ русский.
Горячие слова боярина воодушевили Мужиловского.
— Истину глаголешь, Семен Васильевич! Шляхта из кожи лезет, добиваясь неправды великой. Но гетман ее хорошо знает, его шляхта но обманет!
— За гетмана я спокоен. Разум у него великий. он от своего никогда не отступится. А вот что касается старшины вашей, то ради своей выгоды могут иные и на измену пойти…
— Семен Васильевич! Что могут сделать один, или два, или даже пускай десять человек из старшины? Весь народ твердо держится переяславских статей.
— Хорошие слова. Справедливые. А что касается народа, то нужно нам с тобою, полковник, как людям державным, правде в глаза заглянуть. И у нас и у вас многие люди простого звания в войне этой против неправды, за волю русскую и веру, вбили себе в голову, будто могут во всех правах сравняться с людьми зажиточными. Однако не смердам государевы дела вершить дано! Посему, когда войне конец придет, придется вам со своею чернью поговорить… — засмеялся Прозоровский. — Неповиновения и своеволия в ней ныне столько, что и не сочтешь.
— А у нас, пан князь, после того как множество посполитых пошло в казаки, как удержать их в давней покорности? Только себя оберегай: того и гляди, снова чернь за косы да за колья возьмется, а то и мушкеты да сабли из земли выкопает. Многие оружие зарывают в землю на всякий случай — может, понадобится. А воюет чернь изрядно, ничего не скажешь, — храбро и отважно.
— За свою землю, за державу свою воюет, — отозвался Прозоровский. — Храбрее наших, русских людей в свете не найти, — гордо добавил он. Задумчиво поглядывая в темное окно, проговорил, растягивая слова: — Может, и вправду годилось бы поослабить своевольство, чтобы больше закон державный действовал, а не воля отдельного дворянина…
— Гетман того же держится… — сказал Мужиловский.
— Сие дело нелегкое, — признался Прозоровский.
…В Чигирине, выслушав от Мужиловского отчет о его пребывании в Москве и о беседе с князем Прозоровским, Хмельницкий долго молчал и заговорил, к удивлению Мужиловского, не о шведских послах и не о польских комиссарах, которые уже прибыли и теперь сидели под Вильной, ведя переговоры с царскими комиссарами о перемирии.
— Слова Прозоровского о людях простого звания дальновидны и разумны. Ты взгляни, Силуян, на наш край. Подумай — как наши посполитые свое дело справляют и в войне и в мире? Кто-нибудь из старшины польстится на польские или свейские упоминки, а людям, которых большинство в нашем крае, черни посполитой, эти обещания — прошлогодняя трава. А вот как придется реестр составлять, что тогда делать буду?
И Силуян Мужиловский понял — не его спрашивает о том гетман, а себя. Так и не услыхал ответа.
9
В горнице запахло любистком. Хмельницкий оглянулся через плечо. За окном, положив руки на подоконник, стояла Ганна. Она держала в руке пучок любистка и улыбалась ему.
— Что, казачка? — спросил ее с улыбкой, заглядывая в большие, глубокие глаза, глядевшие на него внимательно и, казалось, испытующе.
— Почто Юрася из Киева велел забрать? Пусть бы учился у могилянцев. Для него же лучше. А тут… — Замолчала и печально отвела взгляд.
— Что тут?
— Сам знаешь, снова Выговский да еще тот Лесницкий миргородский начнут свое. Крадут они у тебя сына, на твоих глазах ломают…
Хмельницкий хмуро взглянул на Ганну. Но она не замолчала. Продолжала еще настойчивее:
— Если хочешь, чтобы он на тебя похож был, то от этих панов сына своего держи подальше.
Вздохнула и отошла от окна.
— Ганна! — позвал он тихо. — Ганна!
Но она уже была далеко. Он долго глядел в сад, где качали ветвями развесистые яблони и вишни, и печальные мысли все осаждали и тревожили его.
Выходило так, что на Юрася надежды мало. Спросил себя: разве мысль эта новость для него? Нет! Горько и обидно было ему. Еще год назад и думать не приходилось о том, кому отдать булаву, а теперь все чаще беспокоила эта мысль, которой никому из своих побратимов-полковников не высказывал. Тяжкий недуг грыз ему сердце. По временам корчился от боли. Но побеждал эту страшную боль молча, наедине с собой, не доверяясь даже Ганне. Ему казалось: если он молча снесет этот коварный недуг, он победит его. Болезнь должна будет отступить. Но порой и другие мысли возникали среди ночи.