Переяславская рада. Том 2
Шрифт:
Кончил диктовать. Нетвердою рукой налил в кружку целебного питья, прописанного врачами, выпил через силу — такое оно было горькое.
— Что они, аспиды, полыни туда насыпали?
Пшеничный удивленно поднял глаза на гетмана. Угодливо повел носом.
— Сие мне неизвестно. А если такое ваше повеление — справлюсь мигом.
Хмельницкий покачал головой. Испытующе поглядел на писаря. Подумал:
«Ишь, как разнесло его на гетманских хлебах да паляницах!»
Невольно вспомнил Свечку. Сказал вслух:
— Эх, Федор, Федор…
Пшеничный, склоняя низко голову, заметил:
— Ваша ясновельможность,
— Дурень! — без гнева сказал Хмельницкий, — Не о твоей особе речь. Подай грамоту и исчезни. И рот на замок. Понял?
— К вашим услугам, ясновельможный пан гетман.
И когда Пшеничный уже был у дверей, крикнул:
— Пшеничный Филипп!
Тот, резко повернувшись, замер в ожидании.
— Ты честный казак?
Пшеничный заморгал глазами. Господи! Что бы сие означало? Где ошибка? Что натворил?
— Спрашиваю тебя. Почему молчишь? Говори!
Гетманский приказ прозвучал гневно.
— Честный, ваша ясновельможность, — не совсем уверенно поспешил ответить Пшеничный.
— Тогда отвечай. Если бы польский король призвал тебя и сказал: «Вот что, пан писарь, даю тебе знание сенатора и маетность, лишь бы ты отрекся от веры своей и края своего», — согласился бы?
— Ваша ясновельможность…
— Ты отвечай коротко.
— Нет! — решительно ответил Пшеничный и сделал шаг от дверей, — нет, пан гетман, и не потому, что перед вами говорю, а сказал бы это королю польскому в глаза.
— А не врешь?
— Крест поцелую! — горячо выкрикнул Пшеничный.
— Многие крест целовали и изменяли, Пшеничный, многие… Что ж, при случае проверим, тверда ли твоя верность или нет. Ступай, писарь, и прикажи, чтобы позвали полковника Мужиловского.
…Мужиловскому, протиравшему платком заспанные глаза, сказал:
— Смочи водой и протри — сон как рукой снимет. Поверь, я это знаю, не pan пробовал. Ты уж прости, что разбудил. Но дело большое. Возьми-ка вот грамоту и прочитай.
И пока Мужиловский читал, он молча наблюдал за его лицом, по оно, как всегда, было замкнуто и холодно. Мелькнула мысль: «Вот у этого бы спросить тоже, что спрашивал у Пшеничного!» Мужиловский отложил грамоту, поднял глаза на Хмельницкого.
— Не будут на меня гневны в Москве? — спросил Хмельницкий и, не ожидая ответа, продолжал: — Повезешь грамоту на Москву. Отдашь царю в собственные руки.
— Дозволь молвить слово, — осторожно сказал Мужиловский.
— Говори.
Хмельницкий удобнее уселся в кресле.
— Многие думные бояре, ближние люди государевы слову панов-ляхов не верят. И государь им не верит. Но достичь мира, сам знаешь, гетман, для края — только радость и утеха. Со шведами воевать спокойнее, если с ляхами в мире будем.
— Не говори, как поп, — недовольно откликнулся Хмельницкий. — Радость! Утеха! А уния, иезуиты, тысячи посаженных на кол на Покутье, на Червонной Руси, чума в черной сутане, а проклятое «огнем и мечом», а вся их возня с ханом, султаном, освященная волей Рима? Ты о том не забывай. Они и со шведами столкуются.
— Это на Москве помнят, — твердо проговорил Мужиловский.
— Знал бы, что жив доеду, — вдруг сказал Хмельницкий, — сам бы поехал на Москву. Никто на свете нас не одолеет, если Великая, Малая и Белая Русь будут стоять купно! Никто, Силуян. Никто и никогда. Ты подумай — кабы не Москва, разве достигли бы мы такой победы? Но паны варшавские при своем иезуитском разуме остаются. Разве ж Потоцкие, Вишневецкие, Конецпольские, Калиновские и иже с ними покинут мысль о возвращении маетностей своих по Днепру и Бугу, по Горыни и Десне? Никогда! Так вот, не верю в чистосердечие их. И не поверю никогда! У них одна забота — как бы добиться того, чтобы снова нам на шею ярмо надеть. Но Москва того не даст! Уверен я — старания панов сенаторов останутся втуне.
Задумался гетман. Замолчал. Мужиловский сидел неподвижно в кресле. Ждал, что скажет гетман. Чувствовал Силуян Мужиловский: сейчас речь пойдет о таком, что не только выслушать внимательно надлежит, а и запомнить крепко. Долго ждать не пришлось. Хмельницкий, глядя на Мужиловского прищуренными глазами, заговорил:
— Боярам думным скажи: кабы не удалось мне вести переговоры со шведами, Ракоция трансильванского держать на привязи, заверить Крым, будто в дружбе с ним нахожусь по-прежнему, — Речь Посполитая обратила бы вместе с ними все оружие против нас, предала бы весь край наш в жертву огню и мечу. Это не радость была бы для нас и для Москвы. Стараниями иезуитов обнесли меня на Москве перед думными и ближними боярами. Кто-то еще из Чигирина те же наветы подогревает, сатанинского рукой подкидывает хворосту в костер. Но недолго это будет. Землю перерою, а сыщу предателей и шпионов! — Хмельницкий тяжело перевел дыхание, сжал кулак и с силой ударил им по колену. — Верю твердо — не пожнут урожая из этих подлых наветов паны-ляхи. Зря болтают про меня и шведов. Это паны-ляхи шведов в Варшаву, в Краков впустили, оставили народ на произвол судьбы, предали родную землю. Такова-то натура панов шляхтичей. Пес и тот хозяина не продаст. Хуже псов иезуитская нечисть. А я шведов не пустил на Украину! И не пущу!
Мужиловский в знак согласия склонил голову. Выждал с минуту и заметил:
— Слова твои, гетман, не только правдивы, но дальновидны. Чувствую уже теперь, как сердечно примут их думные бояре.
— Живу не только нынешним днем, — решительно произнес Хмельницкий, подымаясь, — гляжу без страха в будущее края нашего и вижу его счастливее оттого, что воплотил мысли народа нашего в Переяславе. Этим утешаюсь и веселюсь. Помни, Силуян! Нас не будет, многих не станет, а край наш, отчизна, всегда будет. Честь нашу грядущие поколения будут мерять не генеалогиями, а поступками, полезными для матери-отчизны. Счастья тебе, Мужиловский! Поклонись царю и боярам. Ступай.
Крепко пожал руку Мужиловскому и отпустил его.
Прощался с Мужиловским, а сам думал уже об ином.
Был уже далеко от Чигирина. Вспомнилось давнее: Дикое Поле, грозные пороги днепровские — шумный гуляка Звонковой, лютый Ненасытен, бесконечное море сплошных плавней, буераки, поросшие кустами, переливчатый блеск степных озер и остров Песковатый. Даже видел в этот миг из своей опочивальни, как клонит ветер-низовец коричневые кисти буркун-зелья, и слышал таинственный плеск тяжелой волны в камышах, крики одинокой чайки, мечущейся в воздухе в предчувствии бури. А над всем этим необозримым простором — могучий взмах крыльев орла, который из темной вышины небес зорким глазом своим видит и пороги, и плавни, и непрестанную зыбь курая, гонимого ветром, и одинокую чайку, встревоженную мрачным предгрозьем. Что ему?