Перст судьбы
Шрифт:
– Я один, – успокоил пекаря и приложил сжатый кулак правой руки к сердцу.
Есть магические жесты, способные истребить ложь. Если супротив тебя стоит даже самый малый магик, а ты солгал и приложил руку к сердцу – остановится сердце в тот же миг и падет человек замертво. Но мои слова больше не имеют силы, и клятва пуста – потому что мои кисти рук для магии мертвы. Так что это был просто жест, ритуал, призванный скрыть пустоту.
– Запас имеется небольшой. Я для армии норму сухарей в этом месяце сдал, – уточнил хлебник поспешно.
– Заказ хочу сделать. – Я бросил на стол кошелек. – Здесь десять золотых. Сколько хороших хлебов можешь продать
Он поскреб подбородок, прикидывая, стоит ли задирать цену. Я слышал, как участилось биение его сердца: желание накинуть сверху боролось со страхом – не явится ли завтра поутру за ним королевская стража. Стража была моим последним аргументом: город не в осаде, подвоз зерна имеется, на Изумрудной реке три мельницы мелют муку круглые сутки, так отчего каждодневно хлеб и масло дорожают, а мяса уже почти и не купить нигде? – эту загадку я разрешить не мог.
– Если по совести…
– Вот-вот, ее, родную, не позабудь.
Он оглядел меня, грязноватую куртку Френа, кожаный потертый пояс и золотую рукоять кинжала. На кинжале взгляд его задержался чуть дольше. И если цена на хлеб день ото дня росла, то на жизнь человеческую она стремительно падала. Весной еще не вешали за разбой – только за смертоубийство, а теперь на Старом мосту, что ни день, выставляют отрубленные головы. А вскоре (пророчить тут несложно) начнут убивать за слова.
– За такую цену тысячу хлебов испеку, – рассудил Толстяк и спешно отер вспотевший лоб.
– Радостно по совести поступать? – прищурился я.
– Да уж, конечно, ваша милость! – Он облегченно рассмеялся.
Судя по всему, цену завысил, но не заоблачно. В накладе не останется, ну да ладно!
– А сколько в день против обычного можешь испечь?
– Двести хлебов будет. – Он уже улыбался и подобострастно гнул спину, на круглых щеках играли ямочки, дело ладилось, золото не теряет цену, даже если жизнь продают за медяк.
– Тогда это плата на пять дней вперед. Двести хлебов в день на двести домов в Черных рядах. Каждый день – по двести домов. Пока всю тысячу не снабдишь. Никого не пропускать.
Я с удовольствием чеканил слова приказов, будто стал полноправным повелителем Ниена. Так я и был им, пока отец с Первым наследником Эдуардом стоят лагерем на перевале.
– Так драки начнутся.
– Пошли мальчишек хлеб разносить. И королевскую стражу позови, чтоб следили. Я выделю мечников.
– Пацанам платить надо.
– Грошик за день? Или ломоть хлеба? Не жадобись, добрые дела согревают сердце, что твоя печь.
Каждый день я думаю о ценах на хлеб как о ценах на жизнь, и с некоторых пор замечаю в золоте особую магию, не схожую ни с какой иной. Я собираю монеты и смотрю на них часами. За аверсами и реверсами сияющего злата видятся мне чьи-то руки и лица, но не лица королей, чеканивших монету. Слышатся голоса. Иногда я различаю слова. Вот этой монетой заплатили за дом. А этой – за убийство. А за эту купили тело первой красавицы города. А этот золотой пошел в уплату за новый доспех. Я сам когда-то расплатился им за нагрудник, а теперь монета вернулась в казну. А потом снова – ко мне.
Глава 2. Ниен в осаде
Я улыбнулся, лежа в постели и вспоминая озадаченное лицо пекаря. Боль в ноге почти что прошла. Можно было вставать, но я ленился.
Мой выход в город состоялся вчера, а сегодня с утра хорошо бы послать Френа проверить, как разносят хлеб, и дать ему парочку стражников в сопровождение для солидности.
Прорезь
Почти в тот же момент раздаются крики на стене, с лязганьем открываются Южные ворота, и во двор вкатываются телеги. Ржание лошадей, гомон, стоны. Судя по звукам, четыре повозки с ранеными. Значит, опять вечером был бой и люди Игера пытались прорваться. Слышу голос матушки – спрашивает, много ли тяжелых. То есть тех, кем придется заниматься ей самой.
– Семеро, – отвечает Чер-Ризор, его хриплый, как несмазанное тележное колесо, голос не спутать ни с каким другим.
Он возит раненых уже четвертый месяц, и меня, изувеченного, доставил в замок. Он – подпевала Джерада и, как Джерад, считает, что я изображаю больного, лишь бы не возвращаться в лагерь на Гадючий перевал. Я стараюсь не встречаться с Ризором – ускользаю от встречи совсем по-детски, прячусь у себя в комнате, пока телеги не разгрузят и Черный Ризор, перекусив на кухне, не уедет назад в лагерь за новой порцией живой изувеченной плоти. Гала, слабенькая магичка, но при всем при том воображающая, что может тягаться с матушкой в умении исцелять, называет раненых «живым мясом». Я тоже – живое мясо и стараюсь к этой мысли привыкать.
Я поднимаю руки, безвольно лежащие поверх льняной простыни, и смотрю на них. Посреди ладоней – черные безобразные наросты, похожие на березовые грибы чаги. Они выросли там, где ладони были пробиты Перстами Судьбы. Нарост мешает сжимать рукоять меча. От «гриба» черная паутина расходится по сосудам – проклятие бессилия навсегда прочерчено к пальцам и запястью. От запястья нити тянутся еще на четыре пальца вверх, не доходя до середины предплечий. Здесь – граница магического замка. Ладони влажные и холодные, пальцы ломит, будто у старика, страдающего подагрой. А выше плоть жжет от избытка силы – огненные змейки сквозят от плеч вниз, прожигая дорожки вдоль костей и вспыхивая разрядами огненной боли на границе. Там, где магия навсегда была убита.
Я содрогаюсь, вспоминая тот момент, когда палач забивал гвоздь в мою левую руку.
Когда меня привязывали к деревянному пыточному креслу, я был еще не лишен Дара – и тут же создал свою тень – миракля. Подручный палача, не видевший прежде такого дива, кинулся его ловить, споткнулся о жаровню и сам же обжегся о раскаленные щипцы. Мальчишка завыл в голос, а палач даже не обратил внимания на призрак. Снабженный зрением (но не слухом), миракль стоял в дальнем углу и смотрел на муки своего господина. Я видел со стороны, как Персты пробивают мои руки, как умирает магия в моих запястьях. С каждым мигом видение это тускнело и рассеивалось – вместе с моим Даром и моим мираклем.
– Отныне у тебя нет Дара, – прохрипел палач, наклоняясь к самому моему лицу, пока я корчился от боли и смотрел на свои ладони, прибитые к окровавленной доске.
От палача пахло копченой колбасой с чесноком, элем и самодовольством. Он наслаждался своей работой. Увеча жертву, вспарывая плоть, лишая жизни, он чувствовал себя всемогущим – сильнее любого короля и даже самого императора Игера. Игер отдал ему часть своей власти и силы. Но вот в чем было особое положение палача – убивая, он не рисковал шкурой, как рискуют в сражении или поединке. Он был инструментом в руках своего повелителя и одновременно богом, умеющим лишь карать.