Перстень Борджа
Шрифт:
Издалека доносился гул, словно говорили десятки и десятки людей, и гул этот по мереих приближения становился все мощнее; вскоре они оказались на гигантской каменистой площадке, которую с одной стороны замыкала наполовину возведенная стена, — здесь заканчивались островные укрепления, а с другой — исполинский прямоугольник, обширнее чем piazza Monumentale, где вырисовывался фундамент колоссального сооружения; тут отец Марио прервал набожные размышления молодого кардинала, сообщив ему, что здесь строится арсенал, который будет в три раза больше знаменитого венецианского, что, право, заслуживает внимания, поскольку в венецианском арсенале помещается вооружение для семидесяти тысяч человек.
На каменистое пространстве меж недостроенными укреплениями и будущим арсеналом сидело и стояло на досках, балках, камнях, деревянных козлах и копрах, кучах кирпича, песка и прочего строительного материала множество людей, в подавляющем большинстве своем — мужчин. Если бы вместо молодого кардинала появился знаменитый
— Пожалуйста, Ваше Преосвященство, извольте подняться повыше, вот сюда, — указал Марио Шимек на невысокое, из грубых кругляков и неоструганных досок сколоченное возвышение, наверняка предназначавшееся специально для редкого гостя. И вот молодой кардинал, одолев пять ступенек, замер, опершись руками о грубые перила. Теперь, когда он знал, о чем будет говорить, ему было приятно ощущать волнение и интерес, вызванные появлением его особы, а он знал, что пурпур прекрасно подчеркивает его изящество, и снова — впервые за долгие-долгие годы — ощутил себя значительным, полностью владеющим ситуацией человеком. Он немного постоял, опершись о перила и улыбаясь той мечтательной полуулыбкой, какой мастера кисти одаряли святого Иоанна, любимца Господа; потом, словно очнувшись от созерцания потустороннего мира, обратил взгляд своих голубых очей к земной жизни. Столпившихся у его ног благословил тройным знамением креста, после чего приветливым жестом обеих рук попросил их сесть. Настала полная тишина, нарушаемая лишь глухим рокотом прибоя. Ни один из ребятишек, поднятых на руках ввысь, не заплакал, все не отрываясь смотрели на молодого кардинала. И наступила минута, когда уже стало необходимо положить конец этой подготовительной импровизированной церемонии и начать проповедь, и молодой кардинал лихорадочно к этому готовился: он уже раскрыл рот, чтоб начать свою речь простеньким и невинным словцом «да», на котором покоилась чеканная система его идей, уже настроил голосовые связки, чтобы произнести эти идеи вслух, но не произнес, а издал безумный, исполненный ужаса вопль, который разнесся по всему простору острова. Ибо внизу, под возвышением, в самом первом ряду собравшейся толпы, он увидел нечто столь страшное, что ноги у него вдруг подкосились, а грудная клетка словно бы наполнилась ледяной водой, так что, будь он постарше, то прямо на месте его наверняка хватил бы удар, ибо увидел он Петра Куканя: облаченный в полотняный хитон, тот сидел на доске, положенной на две бочки, болтал грязными ногами, обутыми в грубые рабочие башмаки, и с любопытством обращал снизу вверх, на молодого кардинала, свой прекрасный лик ангела-воителя.
— Это он! — выставив далеко вперед указательный палец правой руки, завопил, молодой кардинал, показывая на Петра Куканя и одновременно поворачиваясь к нему боком. — Мерзавец, на которого пало проклятье Его Святейшества, убийца герцога Танкреда и принцессы Изотты! Держите, вяжите его!
Петр Кукань из Кукани оглянулся назад, словно не понимая, на кого столь яростно нападает Его Преосвященство: заметив, что к нему устремлены взгляды взволнованной публики, явно недоумевавшей, на кого направляет свой указующий перст молодой кардинал, он снова повернул лицо к потрясенному наместнику Божию на этой земле.
— Ваше Преосвященство имеет в виду меня? — спросил он с оттенком сожаления и обиды.
— Да, это он! — визжал молодой кардинал, топоча обеими ногами по грубым доскам настила. — Чего вы ждете? Чего ворон считаете? Веревку! Веревку! Приказываю вам властью, данной мне моим святым саном! Он опаснее всех дьяволов вместе!
— Но, Ваше Преосвященство, — вполголоса произнес отец Марио Шимек, — это ведь граф ди Монте-Кьяра, владелец острова и наш повелитель!
У молоденького кардинала подломились ноги, и все рухнуло в тартарары. Последним его ощущением было падение со ступенек, затем удар головой обо что-то твердое и жесткое, а потом — полная тьма и пустота, a… ax, — тьма и пустота.
БЕСЕДА ПЕТРА КУКАНЯ С МОЛОДЫМ КАРДИНАЛОМ
Когда молодой кардинал Джованни Гамбарини пришел в себя, ему было так плохо, что даже при виде Петра Куканя из Кукани, который сидел чуть поодаль и, удобно устроившись, изучал какие-то карты, пользуясь при этом обыкновенным циркулем-измерителем, его ощущение беды усилилось лишь незначительно. Он прикрыл глаза, притворяясь, будто до сих пор в обмороке, но когда, спустя некоторое время, не выдержав, открыл их снова, то с ужасом обнаружил, что и Петр, оторвавшись от своих карт, тоже разглядывает его. Тогда он собрал всю свою отвагу и проговорил замирающим голосом, с трудом шевеля пересохшими губами и давая Петру понять, что разрезать его, Джованни, на части, будто селедку, как ему было обещано, уже нет нужды, ибо он, Джованни, и без экзекуции полностью
— Что ты теперь со мной сделаешь?
Петр отложил линейку и циркуль.
— В Писании сказано: око за око, зуб за зуб. Да и апостол Павел говорит в своем Послании к Римлянам: «Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое». Святой Фома Аквинский в этом вопросе ссылается на пророка Илью, который наслал огонь на пришедших схватить его, и на его преемника Елисея, что натравил двух медведиц на наивных детей, которые простодушно смеялись над его плешивостью. Как известно, медведицы сожрали двадцать четыре ребенка, но ни из чего не видно, чтоб Елисея из-за этого терзали муки совести; согласно Писанию, этот самолюбивый и не слишком симпатичный пророк поднялся впоследствии на гору Кармел и оттуда отправился в Самарию, на этом все и кончилось. Разумеется, ты, Джованни, как высокопоставленное духовное лицо, можешь не признавать законности и серьезности этих священных примеров. Я, разумеется, отнюдь не служитель божий и менее всего — пророк, но для тебя это только хуже: если пророкам и божьим прислужникам просто-напросто приказывают сурово пресекать зло, даже столь невинное, когда озорники мальчишки смеются над лысиной ворчливого старика, то я уж и не знаю, почему бы мне, записному безбожнику, следовало стесняться in puncto мести. С этим все ясно; вопрос лишь в том, какой способ мести предпочесть. Смерть через четвертование, а проще говоря, путем разрывания на четыре части на кресте святого Андрея, как раз по тебе, негодяй, за убийство светлой памяти герцога Танкреда. Тут нечего было бы и обсуждать, если бы ты не совершил еще и других мерзостей, к примеру, если бы не пытался — как пытаешься и до сих пор — свалить свое злодейство на меня, чему я был свидетелем несколько минут назад, перед тем как тебе грохнуться наземь и расшибить себе башку; и поскольку вершителем мести являюсь я, то, понятно, самое большое значение я придаю наказанию за бесправность, жертвой которой оказался. Ну, а поскольку смерть через четвертование хоть и мучительная, но слишком быстрая, то я принял решение, что ты умрешь смертью самой медленной, а посему самой ужасной, на которую ты в свое время осудил известную тебе дорогую для меня женщину, то есть умрешь на колесе.
Это были ужасные слова, но на молодого кардинала, к удивлению, они произвели отнюдь не убийственное, а скорее успокаивающее действие, потому что, при всей их беспощадной, неимоверной жестокости, это были всего-навсего слова, прозвучавшие не в мрачном застенке, не в тюремной камере, но в роскошной, изукрашенной богатой резьбой каюте стоявшего на приколе корабля, как можно было догадаться по заметному ритмичному покачиванию, и сам Джованни не валялся на соломе, кишащей скорпионами и сороконожками, но удобно возлежал на широком, туго набитом кожаном диване, накрытый мягким восточным одеялом; его кардинальская шапка, на которой виднелись следы недавней чистки, кое-где влажная и приглаженная щеткой, лежала подле его ложа на стуле… «Нет, это невозможно, — пронеслось в обреченном и вновь воспрянувшем сознании, — ведь если твердо и всерьез решают казнить кого-то на колесе, то не затрудняют себя приведением в порядок его шапки; но отчего Петр и теперь медлит и ограничивается угрозами, как в свое время в Страмбе, хотя теперь я всецело в его руках? Опасается моего сана? Может, мой пурпур все-таки на что-то годится? Едва ли. Во всяком случае, Петр — последний, кто принял бы это в расчет. А может, он ограничится болтовней и не станет уничтожать меня физически, поскольку уважает законы гостеприимства? Но ведь рассчитывать на это не приходится, ведь я сам безбожно нарушил этот закон, когда Петр был моим гостем, а он привык платить той же монетой. А может, за эти два года злости у него поубавилось? Тоже маловероятно, ведь в таком случае он не посылал бы мне записок и не угрожал смертью на колесе. А может, у него есть еще какие-то намерения, о которых я не подозреваю?»
От тепла смутных надежд отвага в нем поднялась, как тесто в квашне за печкой, и молодой кардинал решил разгадать эту загадку. Отбросив одеяло, он решительно встал и тут же, делая вид, что переоценил свои силы, зашатался и тяжело оперся обеими руками о край стола, за которым сидел Петр.
На Петра это не произвело ни малейшего впечатления.
— Ты помнешь мне карты, сядь лучше на стул, — сказал он. — Но не на свою шапку.
Однако молодой кардинал, продолжая стоять, разразился великолепной тирадой:
— Я готов принять любую муку, на которую ты обречешь меня по праву сильнейшего, — объявил он, — и все же прошу об одном: сделай это немедленно, казни меня хоть на колесе, раз уж ты настаиваешь на этом виде казни, но не терзай долее жестокими словами; они тем невыносимее для моего слуха, что их произносит человек, которого я любил и люблю до сих пор.
И только после этого, сбросив шапку на диван, Джованни опустился на стул.
Петр рассмеялся.
— Ты славно заскулил, образина, только зря все это, я не могу удовлетворить твою просьбу и вынужден продлить твои муки и отослать тебя целым и невредимым в твою родную Страмбу, потому что не подоспело еще твое время, и то колесо, в которое ты будешь вплетен, возможно, существует все еще лишь in potentia — потенциально — во плоти дерева, спокойно растущего и шумящего ветвями где-нибудь в лесу, в счастливом неведении о том, для какого страшного дела оно понадобится.