ПЕРВАЯ студия. ВТОРОЙ мхат. Из практики театральных идей XX века
Шрифт:
В ремарке сказано: «звук точно с неба, звук лопнувшей струны». «Перед несчастьем тоже было… – Перед каким несчастьем? – Перед волей».
Станиславский чувствовал и передавал юмор Чехова, он не лишал смешного и эту сцену (маленький Фирс – Артем вставал, подходил, докладывал ответственно), но на слова Фирса смеется только Лопахин, смех неожиданный, громкий, грубый, обрывающийся тут же.
«Перед несчастьем тоже было… – Перед каким несчастьем?»
В музыке «Вишневого сада» на сцене МХТ был важен и звук лопнувшей струны, и мотив Прохожего.
В режиссерской партитуре «Вишневого
Давно отмечена близость «Вишневому саду» в этюде из записных книжек Блока («Средняя полоса России… В доме помещика накануне разорения…»). Стоит остановиться на его с «Вишневым садом» расхождении.
«На семейном совете все говорят, как любят свое имение и как жалко его продавать. Один – отдыхает только там. Другой – любит природу. Третья – о любви.
Мечтатель: а я люблю его так, что мне не жалко продать, ничего не жалко».
Выход на это «ничего не жалко» в блоковском этюде отводил от МХТ тихо. В статьях 1906–1908 годов, так или иначе обращенных к наследственному дому и наследственной культуре «накануне разорения», Блок с МХТ расходился куда больше.
Появление Фаины в пейзаже «Песни судьбы» предваряется конским топом и бубенцами: «Даль зовет!.. Гарью пахнет! Везде, где просторно, пахнет гарью!» Усилие Блока полюбить двуединство простора и гари, простора и истребления, усилие отречься от светлого дома если и понятно Станиславскому, то кровно чуждо. Хотя зарево и он видел.
В «Вишневом саде» Станиславскому хотелось неслышного падения кусочков штукатурки – дом Гаевых осыпается, как осыпается сад. Конец дома у Блока (статья «Безвременье») – катастрофа и мерзость.
Образы как бы разметафоризованы.
Испошлившаяся метафора «Живем на вулкане» – и натуралистическая жуть Мессины, лава, кипящая грязь, жители, в ней сварившиеся (газеты на всех языках восхвалили русских военных моряков, у которых хватало выдержки извлекать тела). Извержение объясняют: не довольно отвердела земная кора. «А уверены ли вы в том, что довольно „отвердела кора“ над другой, такой же страшной, не подземной, а земной – стихией народной?»
Испошлившийся образ-вопрос («Русь-тройка, куда ж несешься…») «разметафоризован» так же: три вспененных оскала прямо на тебя, подковой в лоб, и вся недолга.
Статья «Безвременье» начинается с видения Рождества у домашнего очага; оно сдваивается с «Мальчиком у Христа на елке» Достоевского, затем с пересказом «Ангелочка» Леонида Андреева: елка в буржуйном доме с угощением для бедных детей. Фальшак. Истребительная и унижающая метаморфоза, поглотившая праздник-подлинник; так же мерзко поглощен светлый дом.
Блок из Достоевского берет еще и баньку с пауками. Банька – вечность, смущающая перед самоубийством Свидригайлова в «Преступлении и наказании». Вдвигается видение неимоверной паучихи, жирная, она теплит лампадку в детской спаленке. Это ее лампадка. «Что же делать? Что же делать? Нет больше домашнего очага. Необозримый липкий паук поселился на месте святом и безмятежном… Чистые
«Дверь открыта на вьюжную площадь». В мои школьные годы предлагали видеть тут выход на свободу. На вьюжной площади толпа – «больная, увечная ее радость скалит зубы и машет красным тряпьем» [182] .
Нарастающее, растравляющее, выстраивающее себя, систематизирующее себя отчаяние, отвращение к миру и порывы через отвращение пройти, найти музыку и в нее влиться – это от Блока исходило, было его праной, если переходить на термины, привычные ранним адептам «системы». Станиславский всегда, а в пору опытов «системы» особенно к посылам партнера был чуток. Посыл Блока воспринял, кажется, раз и навсегда и спешил отторгнуть.
182
Описание близко компоновке уличных сцен «Двенадцати»: вьюга и красный флаг. Когда появится поэма, кажется, не найдется читателя, который бы на нее так или иначе не реагировал. Станиславскому было послано издание 1918 г. (черно-белая графика Ю. П. Анненкова, соединяющая эпичность и гротеск); отклика не знаем.
К. С. мог прочесть, как сегодняшняя и завтрашняя Россия видится Блоку: «Уже города почти сметены путями». «И сини дали, и низки тучи, и круты овраги, и сведены леса, застилавшие равнины, – и уже нечему умирать, и нечему воскресать». «Нет ни времени, ни пространства». «Днем и ночью, в октябрьскую стужу и в летний жар, бредут здесь русские люди – без дружбы и любви, без возраста – потомки богатырей… Нет конца и края шоссейным путям, где они тащатся, отдыхают и снова идут». «Одно многотысячное око России бредет и опять возвращается».
В записных книжках Блока с набросками к «Розе и Кресту» назван Рыцарь-Грядущее. О нем: «Рыцарь-Грядущее носитель того грозного христианства, которое не идет через людские дела и руки, но проливается на него, как стихия, подобно волнам океана, которые могут попутно затопить все, что они встретят на дороге. Вот почему он – неизвестное, туманен, как грозовое будущее и, принимая временами образы человека, вновь и вновь расплывается и становится туманом, волной, стихией».
Бертран в смежном наброске просит Рыцаря-Грядущее покинуть замок. «Рыцарь-Грядущее уничтожает Бертрана, как только человеческое отчаяние довело его до хулы на крест».
Станиславский в «Розе и Кресте» мог бы уловить желание Блока двинуться в его, Станиславского, сторону. Заметил ли К. С. то хотя бы, как поэт сжал ремарки на шекспировской краткости: «Двор замка». «Покои Изоры». «Берег океана». «Сражаются». «Цветущий луг. Рассвет».
Блок хотел, чтоб Станиславский и ставил «Розу и Крест», и играл бы тут. Для Станиславского, если не со Станиславского написан Бертран, рыцарь-сторож, с его «простым разумом», с его верностью, нерушимой, как и его, Бертрана, приятие жизни. «Рыцарь, разве я виновна, /Что теперь в природе май? – Нет, ни в чем вы не виновны».