Первая жертва
Шрифт:
— Он мог утопить сапог в болоте, так часто бывает.
— Да, но он пробыл у нас несколько дней.
— У него была другая обувь?
— Мы выдаем пациентам спортивные тапочки для занятий спортом, если у них нет своих. Может, он ходил в них и не беспокоился о сапогах.
— Возможно. Что-нибудь еще?
— Да нет, больше ничего интересного.
— И вас это не удивляет?
— Что?
— Что этот невероятно популярный поэт, которому завидует и которого обожает весь народ, не держал среди своих личных вещей ничего интересного. Ни заметок, ни набросков. Ни стихов.
— Он бросил писать.
— Да, именно
— У него была чистая бумага.
— Но никаких записей?
— Нет.
Они пошли дальше по коридору к бывшей палате Маккруна, остановившись осмотреть туалет, куда он шел, когда мимо торопливо прошел таинственный офицер.
— Где сейчас Маккрун? — спросил Кингсли.
— Его отправили обратно в часть.
— Он еще жив?
— Понятия не имею. Вам лучше знать, верно? Это ведь вы военный полицейский.
Она внимательно посмотрела на Кингсли.
— Верно? — спросила она.
— Конечно, — ответил Кингсли.
— Может быть, хотите чаю? — спросила Муррей. — Столовой у нас нет, но у меня в комнате есть газовая горелка. Только вот молока у меня нет.
В эти дни ни у кого не было молока, подумал Кингсли, за исключением премьер-министра. Не удивительно, что великий человек так ревностно его охранял.
Сестра Муррей провела Кингсли дальше по лабиринтам коридоров с дорогими обоями с пятнами от картин, некогда там висевших. Чем дальше они шли, тем уже и темнее становились проходы — раньше здесь, несомненно, жили слуги, — пока, наконец, не оказались у маленькой двери с табличкой, на которой по-французски было написано: «Третья помощница посудомойки».
— Это я, — сказала Муррей. — Именно здесь я закрываю глаза и мечтаю о том дне, когда стану второй помощницей посудомойки.
Оказаться в комнате женщины было приятно, несмотря на то, что это была бедная мансарда, которую Королевская медицинская служба выделила для своих медсестер. Однако Кингсли не мог отрицать, что на мгновение ему стало противно при мысли, что капитан Шеннон в этой самой комнате занимался черт знает чем.
Кингсли нравилась сестра Муррей, и он почему-то испытывал желание защищать ее, хотя она, разумеется, стала бы презирать его за это. В ее комнате были маленькая кровать и туалетный столик с зеркалом и расческой. Еще здесь была небольшая тумбочка, но платяного шкафа не было; одежда Муррей висела на вешалке для шляп. На такой же вешалке висели и маскарадные костюмы Джорджа, за которыми всего несколько дней назад прятался Кингсли, хотя ему казалось, что с того момента прошел уже целый год. Над маленькой раковиной была натянута бельевая веревка, на которой висели три или четыре тряпки в ржавых пятнах. Кингсли заметил, что глаза Муррей метнулись к ним, и на секунду ее лицо сморщилось от неимоверного смущения; однако он не удивился, когда за смущением последовал полный достоинства ответ.
— Иногда быть женщиной — такая тоска, — сказала она, сердито сдернув тряпки с веревки и запихивая их в ящик тумбочки. — Менструация — определенно несамый лучший замысел Вседержителя. Единственное, что заставляет меня сомневаться в Дарвине — я считаю, что такой ужасный процесс должен был бы отпасть естественным путем много веков назад. Полагаю, это просто очередная маленькая хитрость природы, которая не дает забыть женщинам о своем месте. Итак, капитан, чай! — Она зажгла горелку,
— У меня их полно. Возьмите пачку.
Он протянул ей пачку «Блэк кэт», а себе взял сигарету из портсигара.
— У вас есть имя? — спросил он.
— Да, — ответила она.
— Меня зовут Кристофер.
— Рада за вас, капитан. Но я не хочу, чтобы полицейские называли меня по имени. Я же сказала: я их не люблю. Вы вроде бы ничего, но все равно вы полицейский, и для меня этого достаточно.
— Кажется, сестра Муррей, у вас с нами личные счеты. У вас есть причинанастолько ненавидеть полицейских?
Некоторое время она смотрела на него через клубы дыма, поднимающегося к глазам, которые вдруг засияли ярче.
— Вы все подмечаете, верно? — наконец ответила она.
— Обычно да.
— А бывшую заключенную узнаете?
— Вы были под арестом?
— О, много раз, капитан. Много, много раз.
— Должно быть, вы рано встали на путь преступлений.
— Да. Мне было восемнадцать. Совсем еще ребенок, но вас, полицейских, это не смутило, и вы надо мной поизмывались.
Кингсли тут же понял, о чем она говорит. Он понял, что свалял дурака, и почувствовал себя виноватым.
— Закон «кошки-мышки»?
— Да, «кошки-мышки».
Печально известный закон о «Временном освобождении из-под ареста по состоянию здоровья» 1913 года, всем известный как закон «кошки-мышки», на основании которого объявивших голодовку суфражисток отпускали, а после выздоровления снова брали под арест. Миссис Эммелину Пэнкхерст так арестовывали двенадцать раз подряд.
— Конечно, — сказал Кингсли, — как я сразу не догадался! Вы были суфражисткой.
— Я и сейчассуфражистка, капитан. Но мы — британские женщины, и мы понимаем, что сейчас должны работать наряду с мужчинами на благо всей страны, однако мы по-прежнему женщины,и очень скоро женщины получат правоголосовать. Когда это случится, мы примем законы, которые накажут тиранов, избивавших и насиловавших нас за то, что у нас хватило наглости заявить, что половина населения Британии имеет право слова в вопросах управления страной.
— Сколько раз вас арестовывали?
— Меня арестовывали и отпускали семь раз. Меня связывали и засовывали в желудок резиновый шланг через нос и горло. У меня до сих пор горло болит.
И словно в доказательство этого она сильно затянулась сигаретой, пока зажженный конец не подобрался угрожающе близко к ее пальцам, и закашлялась взахлеб, мучительным сухим кашлем. У нее съехали набок очки, и она содрогалась всем своим маленьким телом так, что под ней тряслась кровать.
Кингсли смущенно отвернулся. Он хорошо помнил ужасную политику игры в «кошки-мышки»: он ведь был полицейским, и его совесть прошла в тот период жестокую проверку. Он состоял на службе у правительства, которое отказывало в правах всем матерям и сестрам страны. Более того, будучи полицейским, он был вынужден пресекать террористические акции, которые устраивали движимые гневом и отчаянием суфражистки. Кингсли никогда лично не кормил насильно объявивших голодовку, но он носил такой же жетон, как и те, кто это делал.