Первое дело слепого. Проект Ванга
Шрифт:
Борис Григорьевич выключил компьютер, задернул «молнию» сумки и вызвал Хохла, который явился моментально – наверное, по своему обыкновению торчал в холле, любуясь акулами. Очень они ему нравились, и глазеть на них Хохол мог без перерыва круглые сутки, особенно если бы кто-то взял на себя труд доставлять ему прямо туда, к аквариуму, еду и выпивку. Он и сейчас что-то дожевывал, стоя в дверях, и от него по всему кабинету тяжелой волной расползался смешанный аромат копченого сала и ядреного украинского чеснока. Грабовский сто раз грозился снарядить в Украину карательную экспедицию с целью поголовного истребления многочисленных родственников Хохла, чтобы те перестали, наконец, тоннами пересылать ему упомянутые продукты. В ответ на эти угрозы слуга только смущенно улыбался, полагая, по всей видимости, что хозяин шутит. Грабовский
– Забери это и сожги, – приказал он, пнув ногой сумку.
– Где? – немедленно поинтересовался Хохол.
Вопрос был не то чтобы очень толковый, но и не лишенный определенного смысла. Дом обогревался газом, а газовый котел не приспособлен для того, чтобы его топили пластиком. Каминов в доме имелось предостаточно – не то восемь, не то девять штук, – но Хохол не хотел, по всей видимости, чтобы в комнатах разило паленой пластмассой. И правильно: Грабовский бы потом с него за это голову снял…
Конечно, сообразить, как утилизировать полсотни дискет и примерно столько же компакт-дисков, не закоптив при этом весь дом, было проще простого, стоило лишь немного пошевелить извилинами. Но в том-то и беда, что шевелить Хохлу было нечем – он был глуп как пробка, и именно это качество хозяин ценил в нем больше всего. Это был большой и, в общем-то, вполне добродушный дворовый пес – верный, преданный и полностью лишенный способности думать. Он мог часами с искренним восхищением любоваться акулами; он был неоднократно замечен в том, что прикармливал хозяйскими продуктами бродячих котов и собак; он обожал детей, картинки с изображением детских мордашек приводили его в восторг и умиление. И при этом, получив от Грабовского приказ, он недрогнувшей рукой свернул бы шею кому угодно – от собаки, которую только что накормил, до младенца, которого минуту назад тетешкал на коленях и которому делал «козу рогатую», – свернул бы просто потому, что мысль о неповиновении не могла прийти в его дубовую башку. То, что люди именуют моралью, находилось у Хохла в зачаточной стадии развития; он, как трехлетний ребенок или душевнобольной, воспринимал окружающих не как живых людей, подобных ему, а как картонные фигурки или изображения на экране телевизора. Изображение может нравиться или не нравиться, радовать, умилять или огорчать; потом телевизор выключают, изображение пропадает, ну и что с того? Грабовский не сомневался, что, если с ним самим что-нибудь случится, Хохол будет горевать ровно столько времени, сколько ему понадобится, чтобы пристроиться к какой-нибудь новой кормушке. И неважно, насколько сытной эта кормушка окажется: главное, чтоб на сало с чесноком хватило. Ну, и на водку, конечно, или хотя бы на сырье для производства самогона… Невозможно было представить, на что Хохол с его рудиментарной фантазией тратит получаемые от хозяина приличные деньги, – разве что отсылает родственникам на Украину…
– Где? – повторил свой вопрос Хохол. – Это ж такая гадость, что потом весь дом месяц будет вонять.
– Мангал вынеси, – посоветовал Грабовский, – и в мангале спали.
– Мангал загадим, – мрачновато предрек слуга. – Будут у вас потом шашлыки с пластмассой…
– Новый купишь, – терпеливо объяснил экстрасенс.
– Новый… – неодобрительно повторил Хохол. – Новый денег стоит, а они с неба не сыплются.
– Геть, – сказал ему Борис Григорьевич. Препираться с Хохлом можно было до бесконечности, но вот это словечко – «геть» – действовало безотказно: услышав его, слуга затыкался и уходил.
Хохол забрал сумку и ушел. Грабовский закурил и прошелся по просторному домашнему кабинету. Конечно, всю эту кучу бесполезной пластмассы было вовсе не обязательно сжигать, она теперь не представляла для него никакой опасности. Но Борис Григорьевич давно привык подчищать за собой хвосты с особой, сплошь и рядом излишней тщательностью. Излишней? Это как посмотреть! Что с того, что сломанную дискету уже не засунешь в компьютер, а если засунешь, то придется покупать новый дисковод? Есть люди (и кому об этом знать, как не Борису Грабовскому?), которые безо всяких компьютеров могут заглянуть в прошлое любого предмета, просто подержав его в руках. А у тех предметов, которые Хохол только что унес из кабинета в старой спортивной
Прошлое… Взгляд Бориса Григорьевича, будто притянутый магнитом, уперся в стоящую на полке в самом темном углу кабинета фотографию в простой деревянной рамке. На фотографии было изображено морщинистое лицо древней старухи с раз и навсегда закрытыми незрячими глазами, запавшим беззубым ртом и выбившимися из-под платка прядями седых и легких, как пух одуванчика, волос. В этом лице не было заметно ни какой-то особенной мудрости, ни ласковости, ни угрозы – ничего, кроме безразличного ко всему спокойствия глубокой, все на свете повидавшей старости. И тем не менее Грабовскому, по обыкновению, захотелось сделать с этой фотографией что-нибудь этакое – растоптать, разорвать, развеять по ветру или, догнав Хохла, сунуть ее, заразу, в сумку, чтобы улетела с дымом и больше не пялила на Бориса Григорьевича свои слепые бельма.
Эту ненавистную ему фотографию Грабовский держал в кабинете нарочно – во-первых, для самоконтроля, чтобы не слишком зарываться, а во-вторых, для того, чтоб старая галоша хотя бы после смерти посмотрела, чего он достиг, и позавидовала лютой завистью. Только такие, как она, не завидуют – Боженька им не велел, потому что завидовать грешно…
Когда его спрашивали, Борис Григорьевич отвечал, что старуха сама, собственноручно, подарила ему этот снимок во время их последней встречи. Это было, разумеется, вранье – процентов этак на девяносто, если не на все девяносто восемь. Во-первых, встретились они всего однажды, встреча была мимолетной и состоялась при таких обстоятельствах, что ни о каком обмене фотографиями и прочими подарками в тот момент не могло быть и речи. То есть один-то подарочек старая грымза ему поднесла, напророчив нехорошую, скверную смерть… Сука!
Грабовский еще раз с опасливым уважением покосился на снимок и, сделав над собой усилие, повернулся к нему спиной. Все-таки мощная была бабка! Вот, спрашивается, за что, за какие заслуги досталась ей такая неимоверная силища?
Он подошел к окну и выглянул во двор. Хохол уже с удобством расположился на бетонированной площадке возле стационарной печи для барбекю – беленого кирпичного сооружения под красной черепичной крышей и с высокой, сужающейся кверху трубой – со своим ржавым мангалом. Мангала ему жалко… Да кто им пользуется, этим мангалом? Вон, рыжий весь, таким даже бомжи небось побрезговали бы…
Хохол навалил в мангал каких-то щепок, картона и ломаных, подгнивших досок, брякнул сверху сумку, обильно окропил все это керосином из десятилитровой пластиковой канистры, зажег спичку, бросил ее в мангал и отскочил с неожиданным при его гиппопотамьей комплекции проворством. Пламя сразу взметнулось метра на полтора, в вечернее небо столбом повалил почти невидимый в темноте черный дым. Озаряемый оранжевыми отсветами огня, Хохол смахивал на хорошо упитанного язычника, готовящего шашлык из поверженного врага. Там, внизу, все было в полном порядке; на то, чтобы припрятать хоть одну дискету, компрометирующую хозяина, на черный день, у Хохла просто не хватило бы ума, а значит, о судьбе собранных Соколовским материалов можно было больше не волноваться. Борис Григорьевич обошел стол, опустился в кресло, плеснул себе водочки из графина и, окончательно расслабившись, отринув дневные заботы, отдался воспоминаниям.
…В его жизни был период, когда разные, но одинаково неглупые люди настоятельно советовали ему сменить фамилию и внешность. Второй части совета он внял – укоротил нос, немного изменил разрез глаз и линию губ, – но посягать на свое наследственное, родовое имя не стал – как был Грабовским, так им и остался. Именно Грабовским – от слова «граб», а не Гробовским, как на заре карьеры, помнится, то и дело норовили окрестить его малограмотные журналюги. Он не обижался, потому что привык к попыткам переиначить его фамилию как-нибудь так, чтобы она напоминала о гробе, с самого детства. Это прозвище – «Гроб» – сопровождало его, пожалуй, с момента рождения; на пыльной немощеной улочке, где он рос, его семью называли не иначе как «Гробы». «Гроб, а Гроб, хочешь в лоб?» – хором, нараспев кричали соседские ребятишки, даже не подозревая, что льют масло в огонь, в котором закалялся железный характер будущего ясновидца, потрясателя душ и воскресителя умерших. Впрочем, тогда он и сам об этом не подозревал.