Первое задание
Шрифт:
— Ваня, дорогой, как мне всё надоело. Я всё понимаю, а делаю всю жизнь не то, что нужно, и не то, что хочу. Вижу это, а переломить мне себя не под силу. А всё — моя трусость. Опутала она меня, и не вижу я выхода из этого свинского состояния, не знаю, как разрубить этот гордиев узел. Прямо наваждение какое-то!
Иван Фёдорович слушал внимательно, не перебивая, а Крылов говорил, всё больше распаляясь:
— У меня такое впечатление, что потерял я некий стержень, на котором держится человек. А без него, без этого крепкого жизненного стержня, —
— Есть выход, Михаил, — перебил его Иван Фёдорович, — и стержень жизненный найти не трудно.
— Да я и сам это разумом схватываю, а чувствами своими управлять не могу. Сил нет. Нормальная человеческая жизнь — это для меня неосуществимая мечта. Страшно мне…
— Чего ты всё боишься? Смерти? Миша, дорогой, поверь мне, не стоит того костлявая старуха, чтобы ей так много уделять внимания. Не нужно бояться смерти, она естественна и даже необходима. Бояться нужно морального краха, а здесь у тебя, ты меня уж извини за откровенность, наступила клиническая смерть — это почти конец, однако не всё ещё потеряно.
Громадный Иван Фёдорович тяжело ходит по комнате, его серые глаза под густыми, нависшими бровями горят молодым огнём. И видно, что по натуре он воин — пока борется, до той поры и живёт.
— Ваня, пойми меня, попробуй разобраться, — просительно говорит Михаил Петрович.
— Я скажу тебе прямо, — режет беспощадно Иван Фёдорович, — ты похож на голодного человека, которому толкают в рот кусок сладкого пирога, а он, не разобравшись, бросает его в грязь. Понять я тебя ещё могу, — не так уж это сложно, — а вот сочувствия от меня не жди. Распустился ты, разнюнился. Но в тебе есть главное: ты всё-таки хочешь найти себя. А раз хочешь, значит, можешь. Ты способен на многое, нужно только найти силы, а проще говоря, поверить в себя. А это и значит — стать человеком!
Где-то в тайниках души Михаила Петровича неуверенно загорается слабый огонёк надежды.
— Да, нельзя отставать от стаи, — воодушевляясь, говорит он, — нельзя и обходить её! Только рядом, только вместе… Прожить как следует я не сумел. Может, хоть умру красиво! Помнишь, Ваня, у Гёте: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идёт за них на бой».
— Припоминаю немного, — с усмешкой ответил Иван Фёдорович. — Но позируешь ты напрасно. Рановато вроде бы. И вообще, мне кажется, что добро нужно делать проще, скромнее. Это не подвиг, элементарный гражданский долг. Злости в тебе мало. Добренький ты очень. А напрасно.
— Да, но они ведь тоже люди…
— Люди! — сдерживая ярость, сказал Иван Фёдорович и подал Михаилу Петровичу записку от Тани.
Лицо Михаила Петровича, и без того бледное, стало совсем белым. Он с опаской, недоверчиво посмотрел на строгого друга, на перегнутый пополам двойной лист из школьной тетради, неуверенно протянул руку. Потом
«Дорогой папа! Прости, что заставила тебя волноваться. Иначе я поступить не могла — так сложились обстоятельства. У меня большое горе… Но теперь я вне опасности, среди настоящих людей, таких простых и в то же время необыкновенных. Они твёрдо знают, что нужно делать. Они остались свободными и бьют ненавистных фашистов. Папа, если бы ты только знал, какое это счастье — быть сильным и свободным! Я хочу, чтобы ты стал таким, потому что очень люблю тебя. Прошу тебя, если ты меня хоть немного любишь, выполни просьбу Ивана Фёдоровича. Это нужно для меня, для тебя и для всех нас.
У Михаила Петровича сильно тряслись руки. Он не мог усидеть на месте, заметался по комнате, нервно сжимая пальцы. Немного оправившись, он опять сел за стол и ещё раз внимательно перечитал письмо. Некоторое время он просидел не шелохнувшись, с серым, осунувшимся лицом, а затем поднял на Ивана Фёдоровича полные растерянности, бегающие глаза:
— Господи, Танечка. Бедная, родная моя девочка. Жива… Любит меня, беспокоится…
— Тяжело ей, Михаил, а она не только о себе думает, о людях беспокоится. И верит им… И тебе верит.
— Да, да, верит, — смущённо глядя в лицо Ивана Фёдоровича, порывисто сказал Крылов. И вдруг замер. Отвернулся к стене, уставился в одну точку. И спросил еле слышно:
— Ваня, скажи, что с ней?
— Теперь всё хорошо.
— Случилось что?
— Не знаю, — смущённо ответил Иван Фёдорович.
— Ты знаешь, — настаивал Михаил Петрович.
— Зачем тебе это?
— Скажи, я это должен знать обязательно, — сказал Михаил Петрович таким тоном, будто Иван Фёдорович был виноват в чём-то.
— Хорошо, — ответил Иван Фёдорович, — я скажу: над Таней надругались… Старший лейтенант Гердер.
— Что?! — прокричал Михаил Петрович.
— Гердер, — твёрдо проговорил Иван Фёдорович.
— Гердер?
— Он самый.
Стало очень тихо. У Михаила Петровича судорожно дёрнулось плечо. Он вскочил и уставился бессмысленным взглядом на Ивана Фёдоровича.
Пауза затянулась.
Наконец Иван Фёдорович заговорил:
— Да, да, он самый. Как это ты сказал про него вчера: «Вполне приличный молодой человек». Так, кажется?
— Но это же подлость! Это не укладывается в моей голове.
— А прочие их дела укладываются?
— Нет, ты подожди… Как же это? Как можно? Это же страшная подлость.
— Заладил как попугай, — жёстко отрезал Иван Фёдорович. — Подлость да подлость! Неужели ты до сего времени не понял, что сам по себе фашизм — сплошная гадость и сплошная подлость? И что приспешники его — цивилизованные звери, бешеные и кровожадные? И мы для них не люди вовсе, а… рабочая скотина.