Первые проталины
Шрифт:
Потом они говорили недолго, но больше молчали. И Аполлон потерял на какое-то мгновение Дашу из виду, забившуюся в самый затененный угол спальни, и создалось впечатление, что Даша… исчезла. И деловой, алчный мозг Аполлона содрогнулся от мимолетного испуга, связанного с потерей опоры… В проводах и проводочках его сознания тревожным гудением неслась, волчьей вьюгой стенала паника, навеянная приближением одиночества.
Аполлон зоологическим своим чутьем догадывался, что теряет Дашу. И проистекала сия потеря буднично, на глазах, как время, как погода за окном, как отцветание трав, как осознание бренности всего материального…
— Даша, — подсел он к ней, осмелев от страха. — Что у тебя на
— Я полюбила другого.
Аполлон не упал в обморок. Не задохнулся от удушья, не побежал на рельсы под электричку ложиться и даже не побелел, как бумага, не закричал зайцем, не схватился за сердце, не затрясся в гневе, не бросился на Дашу с кулаками, глаза его не остервенели от бешенства, речь не отнялась. У него был опыт, который порождал бесстрашие.
— Кого? Летчика, что ли, штурмана долговязого? Или кого? Имя? Как зовут?
— Платошей его зовут.
— Кто это?! Смеешься?
— Нет, миленький… Не смеюсь уже. Кого теперь и любить, как не его?
— Сына?! Так и люби на здоровье! Я что, против, что ли? Я тебя о другом… О нас с тобой…
Даша медленно, с неподдельным усилием подняла руку, тихо погладила Аполлона по ухоженной, женственной голове.
— Бедненький… А ведь ничего теперь не поделать. Не до тебя мне теперь будет. Справишься? С музычкой своей? Один на один? Тебе ведь ее не из сердца добывать… Она у тебя всегда под рукой — музычка твоя дурашливая, веселенькая. А Платоша — не музычка. Платоша — душа. Его необходимо внимательно любить. Не вслушиваться, а любить. Постоянно, без антрактов. Любить, чтобы он без любви не остался, как ты…
— Заговариваешься, глупенькая. А ведь что, собственно, я тебе сделал? За песенки опять взялся. Ну и что? Это моя профессия — лудить песенки! И ради кого стараюсь-то? Да ради вас: ради тебя и Платоши. Я знаю, ты из-за Москвы! А кто попутал-то? Бес, что ли? Баба и попутала! Ваша сестра! Евино отродье! Из того же ребра содеянное, от которого и ты, миленькая, начало берешь!
— Ошибаешься. Я не от Евы. Я от Лилит. Я — прежде.
Глава десятая. Исчезновение
Есть такие цветы, по-моему, самые необыкновенные из всех дикорастущих, населяющих прохладную часть земной поверхности: это подснежники. Подснежники восхитительные — хотелось бы величать их. Неповторимо прекрасны они прежде всего потому, что являются взору первыми. После однообразного зимнего безмолвия и бескрасочья подснежники, если ваша натура не обросла изнутри ржавчиной, непременно заставят вас улыбнуться.
Фиолетовый глазок этой низкорослой, до отчаяния жизнерадостной травки оповещает мир о приближении тепла, о воскрешении из дремотного полубытия бактерий и насекомых, меланхоличных дубов и отощавших медведей; и все они славят Любовь, породившую эту жизнь, и не только породившую, но и охраняющую ее от исчезновения гораздо надежнее многих армий, вооруженных по последнему слову техники.
Не знаю, как кому, а мне лично подснежники (даже белые) милы еще и оттого, что недолговечны. Первыми появляются из-под стужи, первыми и нисходят в небытие на пороге красочного карнавала природы, именуемого в России словом «лето». Вестники радости, отдохновения духа — вот что означают для меня подснежники. Сигналы надежды всем отчаявшимся: вот, мол, взгляните на нас и знайте — не все, так сказать, потеряно, а может, как раз наоборот — все только впереди… И любовь, и смысл, и вера в значимость, нужность твоего явления миру — все это не за горами…
Так и некоторые люди являются мне в образе неких подснежников, несущих первую, столь необходимую нам радость, являются гонцами грядущей любви, света, надежд наших. Только люди эти, как
После того как мы оставили наших главных героев на даче возле Финского залива в самый разгар цветения сирени, прошел год. Но какой! Для Даши это был год прозрения: она увидела сына, себя в сыне. Год захватывающей новизны, неизведанных дотоле движений, звуков, видений, запахов. Год прорастания в ее сознании корней материнства.
Платоша часто болел. При всей его небывалой смышлености тельце его неокрепшее начало постигать жизнь с преодоления страданий. Простуды, расстройства, воспаления, истощения и, наконец, нечто странное, малообъяснимое, когда мальчик впадал как бы в беспредельную спячку, и его нужно было кормить искусственным путем. Глаза его были неделями открыты настежь, живые, распахнуты в мир живой, но мышцы не знали сокращений. Даша сутками просиживала над угасающим сыном, словно оглушенным свалившейся на него жизнью, шрапнельным разрывом грохнувшей у него над головой. Она пристально всматривалась в его отверстые безмолвные глаза, в затухающий румянец на щеках, в заговорщицкую, единственно не поддающуюся распаду улыбку на губах, обнадеживающую и, вместе с тем, отпугивающую.
Иногда мальчик прекращал голодовку, просыпался, начиная помаленьку вращать зрачками, шевелить пальчиками, разминая как бы сомлевшие мускулы.
Однажды после двухнедельной неподвижности Платоша внезапно очнулся, сделал несколько гимнастических упражнений руками, а затем даже сел в кровати торчком, и что важно — совершенно самостоятельно. Такой, не по годам развитый умственно, обжигал он Дашино сердце своей телесной беспомощностью, фигуркой своей распластанной, взывающей к ласке, снисхождению, жалости… И она жалела его до изнеможения, до забвения себя. Отрывали ее от Платоши только путем подмешивания в ее случайную пищу или питье снотворных порошков. Спасти дитя, выцарапать его из вялых, но цепких, липких щупальцев болезни! Этим и жила весь тот летаргический, смутный, не прошедший, но как бы нехотя сползший с них год.
Платоша, которому в конце концов полегчало, внешне ничем от детей подобного возраста не отличался. Разве что глаза его были крупнее обычных раза в два, чем он непрестанно пугал случайно очутившихся на его пути людей и прежде всего — старушек. Выскочит бесшумно из-за угла дачи да как глянет! Даже Нюра Хлопотунья не могла привыкнуть к Платошиным глазам, даже сама родительница неоднократно приседала от неожиданности.
Что ни говори, но сынок у Даши получался не совсем обычным. Таковым было мнение не только досужих, скамеечных кумушек, но и самого Аполлона и бабушки Ксении с дедушкой Афанасием, бывавших на даче Барнаульского редко не только из-за назревшей неприязни к хозяину дачи, но и по причине тайного панического страха, вселяемого в них малолетним внуком. Боялись они вовсе не глаз мальчонки, страшились речей его взрослых, нередко ехидных, словечек непонятных, а то и вовсе нехороших, боялись его непосредственности, его раскрепощенных манер в обиходе, когда он ни с того ни с сего мог громко произвести непотребный звук при посторонних, боялись подарков его щедрых, когда он запросто мог предложить прохожему собирателю винно-водочной стеклотары золотые отцовские запонки на добрую память, боялись чудовищной способности Платошиной — говорить о людях все, без утайки…