Первые проталины
Шрифт:
Беря в руки серенькую сберегательную книжечку, вынутую оператором из мозговитого аппарата, из бескомпромиссной счетно-электронной машины, которая бесстрастно и четко печатала такую прежде развеселую цифирь, Аполлон с замиранием сердца прочел: двадцать девять рублей тринадцать копеек. И это вместо прежних двух-трех тысяч месячных, вместо не столь уж далеких восьмисот и совсем недавних трехсот… Двадцать девять! Особенно жутко и как-то дьявольски бесстрастно подействовали на внезапно вспотевшего Аполлона именно эти вот проклятые тринадцать копеек… Откуда они-то, черт побери, взялись?!
Перестав улыбаться, Аполлон заозирался вокруг себя и нервной трусцой понесся в контору, занимавшуюся охраной авторских прав.
Несмотря
И все же вежливость «девушек» ободрила. «Слава богу, — умилялся Рыбкин, — значит, помнят еще. Значит, на меня еще наверняка рассчитывают… А мистические тринадцать копеек — не в счет! С кем не бывает? Если этот денежный спад или перебой, как хочешь называй, если его, к примеру, с человеческими недугами сравнивать, то элементарная, скажем, пневмония или понос, во всяком случае не инфаркт миокарда». Мрачно пошутив сам с собой таким образом, Рыбкин двинулся по закоулкам конторы.
А по нешумному, задумчивому заведению довольно бодрым ветерком уже неслось полузабытое: «Барнаульский, Барнаульский…»
Оказывается, прежде, когда на лице Аполлона отсутствовала улыбка, ее при желании можно было вернуть, натолкнувшись на матерински-милостивые глаза Даши. Прежде Аполлон спокойно мог экспериментировать с улыбкой, то безжалостно прогоняя ее, то снисходительно возвращая на место, ибо твердо знал: с денежкой у него все тип-топ, то есть порядок. За несколько лет безбедной жизни привык Барнаульский ощущать монотонное истекание золотой струйки, да так привык, что в конце концов, лишившись элементарной бдительности, потерял над этой живительной струйкой контроль. И вот расплата: улыбка ушла, как вода в песок. Не потребовалось даже посторонних стимуляторов, таких, как игра в непризнанного гения, в осиротевший талант, в музыкальный айсберг, плывущий по воле волн среди моря непосвященных, скрывая две трети гениальности под водой равнодушия толпы… Улыбка ушла твердо, ощутимо, неумолимо, растаяв в наступившей тишине кошелька, словно монументальные шаги Командора в тишине фамильного замка.
Нельзя сказать, чтобы Рыбкин с истончением денежной струйки переменился моментально по отношению к Даше в худшую сторону. Наоборот, в разговорах с ней делался он час от часу ласковей, слова произносил трепетней, рукой по голове гладил ее осторожнее прежнего, потому что, теряя деньги, а с ними и улыбку свою призрачную, еще пуще боялся потерять улыбку Дашину, воистину для него спасительную, за которую держался инстинктивно, особливо теперь, по испарении «тельца хрустящего».
Да, собственно, и разлюбить-то он Дашу как следует за такой короткий срок просто еще не успел. Для этого подлого процесса определенный период времени требуется, даже когда любишь односторонне, то бишь не любишь как бы вовсе, а только тянешься, стремишься безрассудно, словно обуянная инстинктом рыбина, мчащаяся ввысь по горной реке к бессознательному блаженству. А тот факт, что блаженство может быть осознанным, одухотворенным, вдвойне действенным, отрицать во вдумчивой читательской среде не принято.
Спасение к Рыбкину пришло неожиданно, как гибель от упавшей с крыши сосульки. Выходя из конторы на Невский проспект, Аполлон столкнулся с душистой красавицей в расписной дубленке, так и овеявшей Рыбкина с головы до ног французскими ароматами. А произошло следующее: в момент, когда композитор из сырой петербургской парадной на проспект, словно из склепа могильного, вылезал, с крыши дома и впрямь небольшая, этак граммов на полтораста, молодая сосулечка оборвалась
— Бар-рнаульский! — исторгла из себя дамочка и бесформенной массой рухнула в его рассеянные, однако моментально отвердевшие объятия.
Дамочка Аполлону подвернулась тогда не простая, а, можно сказать, золотая, давнишняя знакомая, с которой он лет десять тому назад обошелся не очень внимательно, не подарив ей, тогдашней девчонке, хотя бы улыбку (правда, улыбок-то у Барнаульского как раз и не водилось). Ирочка эта душистая понятия не имела тогда, что улыбка из Аполлона добывается так же непросто, как, скажем, натуральные алмазы из унылого суглинка Псковской области. Аполлон и сейчас не расщедрился на улыбку, хотя повзрослевшая и, можно сказать, похорошевшая, помощневшая как-то и одновременно помодневшая, приобретшая некую дьявольщинку в контурах и в телесных изгибах Ирочка узнала его моментально и в грусть его беломраморную, благодаря наметанному глазу, проникла незамедлительно.
— Все такой же! — зашептала ему в кожаное пальто. — Ангел писаный… Нет, Архангел! Архистратиг! Серафим шестикрылый! Демон падший! Угадала? Хочешь, верну тебе улыбку? Знаю, знаю… Наслышана о твоих бедах. Есть идея. Только обожди меня здесь минуток несколько.
Аполлон взял Ирочку за верхнюю пуговицу дубленки и хотел было уже легонько отпихнуть от себя, как букет пахучих цветов, случайно сунутых кем-то ему под нос (Аполлон недолюбливал парфюмерные «веяния»), но почему-то передумал, заколебался в последний момент, в нерешительность впал…
— Что еще?! Какая у тебя, Ирочка, может идея появиться кроме одной, самой древней?
— Самая немудреная, а значит, гениальная. Пора тебе, Аполлончик, самим собой, прежним Барнаульским сделаться. Прости, конечно, за фамильярный тон, только ведь я тебя не в шпионы вербую, а всего лишь в друзья. Иными словами, добра тебе желаю. Подождешь меня десять минуток? Да или нет?
— Ступай себе… Обожду.
— А ты умничка! — нырнула в промозглую парадную Ирочка, на мгновение перебив там лестничный кошачий запах запахом дорогих заморских духов.
Так было положено начало вызволению из небытия популярного некогда песенного композитора Аполлона Барнаульского. Лично сама Ирочка песен этого автора в эфир не запускала, на экраны телевизоров шуструю продукцию Аполлона за руку не выводила, но и в Ленинграде, и в Москве были у нее (не под началом, отнюдь, всего лишь в обиходе бытия — как принято сейчас говорить, в «сфере ее влияния», на орбите ее вращения) несколько десятков нужных ей деловых людей, лишенных так называемых розовых очков, а также поэтических восторгов и прочих, с точки зрения Ирочки, архаизмов, мешающих всматриваться в дождливо-туманную даль повседневности.
Проживала Ирочка в столице, и, когда ее ленинградская командировка подошла к концу, одержимая идеей возжечь на устах Аполлона угасший пламень, уговорила она его съездить в Москву с тем, чтобы возродить некоторые знакомства, повращаться среди новых «нужных» людей, преимущественно женщин, что-то редактирующих, чем-то заведующих, а также что-то одобряющих или запрещающих вовсе.
За три дня, оставшиеся до отъезда Ирочки в Москву, сочинил Барнаульский десяток бойких песнюшек на стихи безымянных поэтов, зарабатывающих деньги главным образом на «рыбе», на так называемых подтекстовках: кто-нибудь, скажем композитор или редактор, задает им нужную тему, а то и размер будущего стихотворения; и эти бойкие ребятишки на другой день приносят товар лицом. Оправдывая этих ребят, нужно сказать, что трудились они всегда в поте лица и даже самозабвенно, были в своем деле профессионалами неоспоримыми. К тому же многие из них писали и для себя, нечто весьма недурственное.