Первый шпион Америки
Шрифт:
— Ничего не надо объяснять, Ксенофон Дмитриевич, я все знаю о вас, Ефим Львович рассказал мне ваше положение, и я могу осуждать только себя за этот внезапный порыв…
В ее глазах блеснула слезинка, и Каламатиано даже поднялся со стула, чтобы возразить ей:
— Нет-нет, вы не должны! Вы самая необыкновенная женщина, какую я только встречал в своей жизни! С того первого вечера я только и думаю о вас, мне доставляет удовольствие вспоминать ваше удивительное лицо и улыбку, ваш голос, словно это было волшебство, праздник, какого я просто не испытывал в своей жизни… —
— Спасибо. Я давно уже не слышала комплиментов в свой адрес. Когда училась в гимназии, в старших классах, за мной ухаживал один поэт, он говорил мне похожие слова, и сердце мое замирало точно так же, как сейчас. А потом замужество, тяжелые роды. Муж был жутким ревнивцем и страшно оскорблял меня, не разрешая смотреть на других мужчин, устраивая мне каждый день необоснованные драмы. Я прожила почти двадцать лет в таком душевном заточении и только сейчас начинаю вырываться из своей темницы. Мне бы хотелось из нее выбраться. Наверное, это и толкнуло меня на столь дерзкий шаг, который вы, возможно, сочтете за некую легкомысленность…
— Нет-нет, у меня даже в мыслях такое не возникло… — возразил Каламатиано. — Как я могу вообще подумать о таком?! Вы сама чистота и святость!
— Вы романтик, Ксенофон Дмитриевич. В наше страшное время сохранить в себе это качество довольно трудно, учитывая к тому же, что вам приходится часто общаться с Ефимом Львовичем. Он презирает романтиков, пытаясь приучить и меня к низкой прозе жизни. Принуждает меня к сожительству, спекулируя даже на судьбе моего сына…
— Он вас любит, — негромко проговорил Каламатиано.
— Наверное, любит по-своему. Только я его не люблю. Но ему это все равно. Так он говорит, по крайней мере. — Она помолчала. — А вы мне понравились…
Она откровенно посмотрела на него. Каламатиано смутился.
— Я живу одиноко. Всех моих подруг разбросало кого куда. Последняя две недели назад покинула Россию. У сына своя жизнь. Сейчас опасно даже выходить на улицу. По ночам стреляют. И ваш приход к нам был подобен чуду. Все эти дни я ждала вашего появления, и, когда Петя принес этот пакет, я переставила герань на левую половину окна, зная, что вы непременно теперь придете. Я прислушивалась к шагам в подъезде, и, как только кто-то приближался к нашим дверям, меня охватывал озноб. Я представляла себе, как вы войдете, что скажете, что я вам отвечу, что вы потом скажете. Это было какое-то сумасшествие. Извините, что я позволила себе эту откровенность, но… Даже сейчас в вашем присутствии не могу сдержать себя, потому что чувствую, что вам надо идти и вы уйдете, не выслушав всего, что творится у меня на душе…
— Да, меня ждут, — вздохнул он. — Но можно я приду снова… к вам…
— Да-да, конечно! Вы можете приходить в любое время, я буду рада вас видеть. Мы уже взрослые люди, Ксенофон Дмитриевич, многое испытавшие и пережившие. И чтобы не быдо никаких недомолвок, я хочу объявить прямо сегодня, при вас, без всякого стыда, что если… — Аглая Николаевна поднялась, отошла к роялю. — Если вы захотите, то я согласна быть вашей…
Она недоговорила. Ес колотил
— Я согласна быть вашей на любых условиях, — собравшись с духом, выговорила Аглая Николаевна. — Это совсем не одолжение, и тут нет никакого меркантильного или иного расчета. Просто… я вас люблю! — Она резко поднялась и вышла из гостиной.
Часы показывали без двадцати три. Еще после того вечернего разговора с Синицыным Ксенофон Дмитриевич дал себе слово пригасить в себе неожиданную симпатию к Аглае Николаевне, дабы не входить в конфликт с подполковником на этой почве и сохранить его как ценного агента. И, собирая утром посылку, он думал только об одном: сделать добрый жест по отношению к этой семье. И вдруг все обернулось страстным обоюдным признанием.
За дверью было тихо, Каламатиано, снова бросив взгляд на часы, вышел в коридор, заглянул на кухню, но там никого не было. Закрытой оставалась еще одна дверь, ведущая, видимо, в спальню, и он постучал.
— Входите, прошу вас…
Он вошел в комнату, которая когда-то, видимо, была рабочим кабинетом мужа, но теперь здесь была спальня.
— Извините, что я покинула вас. Хотите еще кофе?
Она виновато взглянула на него. Ксенофон Дмитриевич подбежал к ней, поцеловал ей руку. Аглая Николаевна погладила его по голове. Он выпрямился, обнял ее, она прижалась к нему, и несколько секунд они, не говоря ни слова, так и стояли обнявшись.
— Я должен идти, — прошептал Каламатиано. — Так получилось, что меня ждет один мой старый друг, приехавший из Америки, я договорился о встрече с английским консулом, которому обещал его представить.
— Да-да, я понимаю…
— Можно я еще приду к вам?
— Конечно, все, что я сказала, было искренне, вы можете приходить в этот дом в любое время, я всегда буду с радостью ждать вас.
— Можно завтра?
— Да.
Она проводила его до двери. Надев плащ, он обернулся, подошел к ней, и она, обвив его шею, поцеловала в губы.
— Идите, иначе я не отпущу вас! — улыбнувшись, выдохнула Аглая Николаевна.
В Камергерском у театра Каламатиано взял извозчика и поехал в свое консульство.
По дороге он развернул конверт. Синицын писал: «В ночь с 25 на 26 мая чехословацкий корпус военнопленных, следовавший согласно договору от 26 марта к себе на родину через Владивосток, взбунтовался и захватил Челябинск, в том числе и весь городской арсенал. Событие, которое может резко изменить весь расклад сил не в пользу большевиков.
Численность чехословаков, по нашим данным, от 30 до 60 тысяч отличных солдат и офицеров. Причиной бунта послужил приказ Троцкого, который воспроизвожу дословно. Последствия этого бунта могут привести к падению нынешнего режима, ибо противная сторона получает огромную армию, которой стоит лишь умело распорядиться, чтобы она стала грозной силой в борьбе с большевизмом. Вот приказ Троцкого:
«Приказ Народного комиссара по военным делам о разоружении чехословаков.
Из Москвы 25 мая 23 часа. Самара, ж.-д., всем Совдепам по ж.-д. линии от Пензы до Омска.