Первый удар. Книга 2. Конец одной пушки
Шрифт:
Вдруг Полетта отпрянула от зеркала. Вспомнилось страшное — то, что рассказала утром Жизель. Возможно, Полетта и отскочила, чтобы не смешивать эту мерзость с теми мыслями, которые пришли ей сейчас перед зеркалом… Жизель… Весь день в ушах Полетты звучали ее слова, ее голос — без слез, сухой, как русло иссякшего ручья. Когда Анри был дома, у Полетты не возникало желания сказать ему про это, да она и не чувствовала себя вправе. А ведь она не привыкла что-нибудь скрывать от него и поэтому еще мучительнее все переживала. Но это не ее тайна. Да и какой мужчина, даже Анри, может понять, что Полетте жалко Жизель? Может быть, все-таки поделиться с ним — завтра или когда-нибудь позднее? Но сегодня — нет. Потрясение еще слишком свежо. Как можно раскрыть перед ним такую тайну? Она забыла об этом ужасе только в ту минуту, самую лучшую минуту, когда они смеялись и дурачились. История с Жизелью — из другого мира. А вот теперь все снова вспомнилось.
Полетта, как обычно, убирала комнату. Жизель в это утро не притворялась, будто хочет ей помочь. Она молча сидела на кровати… Полетта второй раз смахнула пыль с костяного календарика, и вдруг Жизель сказала каким-то деревянным голосом:
— Все кончено, Полетта. Ты больше никогда не увидишь моих слез.
Полетта даже не обернулась. Она в это время протирала завитки рамы вокруг зеркала — и откуда берется столько пыли в этой комнате, где никто ничего не делает!.. «Ну вот! Начинается. Опять что-то придумала!» — сказала про себя Полетта.
— Ничего
Полетта чуть было не пожала плечами, но, сама не зная почему, удержалась. Что для этой шалой девчонки может быть самым страшным? Нагнувшись к большой раковине, висевшей на стене рядом с зеркалом, Полетта с силой дунула в нее, чтобы изгнать оттуда пыль, и, как всегда, раковина издала какой-то грустный, тихий звук, похожий на музыку… Прислушиваясь к нему, Полетта не заметила, что Жизель встала с кровати, и только, когда подняла голову, неожиданно увидела ее перед собой.
— На этот раз, Полетта, я не шучу. Поверь мне.
Жизель была неузнаваема. Впрочем, такую избалованную барышню, которая только и мечтает о похождениях со всякими хлыщами, мог расстроить и какой-нибудь пустяк.
— Полетта! Пойми, случилось самое ужасное…
И Жизель все рассказала Полетте, не проронив ни одной слезы… Сперва Полетта сидела на кровати, рядом с нею. Потом не выдержала и отошла… Ей казалось, что перед нею грязное и неприятное животной. Оно страдает, его нужно успокоить, но приближаться к нему противно. В жалости Полетты было много презрения. Если бы не старая детская дружба, она бы не стала и слушать. И даже несмотря на эту дружбу, у нее не нашлось для Жизели ни одного утешительного слова. Между ними уже и раньше была пропасть, теперь она еще увеличилась. Жизель, казалось, не придавала никакого значения тому, что виновник ее падения, случайный прохожий — американец. Она видела в нем только мужчину. А у Полетты именно это и вызывало глубокое отвращение, и противно было то, что Жизель сама пошла навстречу своему несчастью. Только позднее, когда Полетта возвращалась домой, в поселок, размышляя обо всем этом, она, несмотря на пропасть, разделявшую два мира — ее мир и мир Жизели, — несмотря на свое отвращение, увидела в этой девушке жертву, как говорится, «более достойную сожаления, чем осуждения».
«Может быть, теперь я обязана вмешаться; это мой долг, долг женщины?.. Нет…» И Полетта пожимала плечами — привычка, которую она переняла от Анри. Можно было не стесняться жестов в беседе с самой собой. Она шла совершенно одна. Никого не было на опустошенной войною окраине города. Все вокруг как будто вымерло от мороза. Груды камней — развалины бывшего поселка — словно могилы, разбросаны были вокруг ко всему равнодушной водонапорной башни, высокой, казавшейся ярко белой на фоне грязного неба, обложенного тучами. Удивительно, почему небо такое темное, серо-черного цвета, — ведь того и гляди пойдет снег, и тучам тоже бы надо быть ослепительно белыми и чистыми… Какой долг? Почему именно я обязана?.. Да бог с нею, с этой дрянью. Что ее жалеть? А ведь была когда-то хорошим товарищем. Правда, взбалмошная была Девчонка, но такая живая, хохотунья… Тогда она носила косы. Мать холила дочку и, наверно, тратила много времени, чтобы расчесать и заплести ей волосы. Полетте вспомнилось, как эти темно-каштановые толстые косы спускались у Жизели до пояса, как они ударяли ее, Полетту, по плечу — конечно, совсем не так сильно, как жгуты из шарфов, которыми Девочки в шутку дрались между собой, словно мальчишки. Эти косы ударяли ее по плечу, когда обе подружки склонялись у окошечка газетного киоска, как раз напротив школы: на выставке киоска всегда лежали одни и те же тетради, те же пакетики с выкройками, те же книжки, в пожелтевших обложках, с загнувшимися уголками. Но иногда там появлялась какая-нибудь пленительная новинка: точилка для карандашей в форме пистолета или костяная ручка со стеклышком — поглядишь в него и увидишь картинку: море и острова. Какое это было событие для девчонок! Кто мог в то время подумать?.. У Жизели хватило наглости сказать: «Ты счастливица, тебе повезло в жизни…» Должно быть, и она вспомнила свое детство… «Теперь, — добавила Жизель, — у меня столько всяких вещей, столько всего, но такая в душе пустота, и все кажется, что нет у меня чего-то самого главного. В чем это главное, я не знаю, но мне его недостает, это я чувствую. Даже в большой компании я всегда одинока. Какая ужасная стена разделяет людей… Ты и все остальные, с кем я играла, когда была маленькой, вы все остались вместе. А я — словно растение, которое вырвали из родной почвы и пересадили в чужой сад. Наверно, за это я его так и ненавижу — вот его…» — и Жизель показала на отворенную дверь, откуда доносился снизу тяжелый запах варившихся для продажи рубцов, которыми славилась мясная, — отец Жизели нажил на них состояние… Полетта подумала о своем отце. Старик овдовел четыре года назад и живет одиноко в своем домике. Хорошо, что в те времена, когда у него с отцом Марсели была мастерская, он успел купить домик. Несмотря на горькую нужду, Полетта с Анри ухитрялись помогать старику, во всяком случае ему не придется доживать век в богадельне. «Новая обстановка, новые люди, — говорила Жизель, — все это для меня до сих пор чужое. И по-настоящему есть только две близкие души, кому я могу рассказать, что со мной случилось. Тебе, да еще одному молодому человеку, потому что он совсем не похож на всех остальных. Он немножко смешной, в очках, но такой умный и хороший. Только ему я могу рассказать про это — ему будет так же больно, так же стыдно, как мне, и так же он возненавидит, как я, а может быть, даже больше…» «Сошла с ума девчонка», — думала Полетта, забывая, что Жизель даже старше ее месяца на два или на три, — в этом выражалось и презрение; всегда испытываешь презрение к праздным людям, на которых работаешь…
Весь день Полетту преследовали неприятные, тягостные мысли. Какой долг? При чем тут она? И так достаточно всяких дел. Но эти мысли упорно возвращались, а вместе с ними всплывал в памяти и рассказ Анри о мадам Дюкен, которая вынуждена была уйти от мужа… Почему такое сравнение? Что общего между Жизелью и мадам Дюкен? Ровно ничего… Случайно вспоминаются обе вместе… Надо гнать от себя эти мысли. Но забыть мадам Дюкен оказалось еще труднее, чем Жизель. И все время, пока Полетта хлопотала по хозяйству, мысль о Жизели влекла за собой мысль о мадам Дюкен… Эти мысли не оставляли ее ни на минуту, что бы она ни делала, о чем бы ни вспоминала… Вот сейчас Полетта занялась плитой, которую получила в наследство от матери. Когда мать умерла, старик сказал: «Мать-то любила эту печку, а мне одному на что она? Слишком для меня хороша. Ты ее возьми себе, а мне отдай свою старую…» Полетта не соглашалась, но отец уговорил ее. Правда, у него немножко защемило сердце — из дома унесли лучший подарок, который он сделал жене в те времена, когда у них хорошо шли дела; но ведь печка-то нужнее детям и даже будет украшать их жилище… Печка — собственно говоря, настоящая плита, стенки у нее белые, эмалированные, а дверцы духовки расписаны цветами… Но пока Анри и Полетта жили в развалившемся бараке, на плиту с потолка постоянно капала вода, и на чугунной доске появились ржавые пятна. Сколько Полетта ни начищала плиту, на следующий день ржавчина выступала снова… Теперь, на новой кухне, пятна почти совсем исчезли — Полетта трет их по два раза в день тряпкой с наждаком. Ей кажется даже, что у наждака приятный запах — пахнет чистотой. Она натирает плиту до блеска, трет изо всех сил, трет до того, что начинает задыхаться. Нагибается то вправо,
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Комитет защиты расширяется
Полетта думала о мадам Дюкен и на собрании, созванном комитетом защиты здания школы. Кстати, кто-то сказал, что в зале находится шурин мадам Дюкен — фермер, которому угрожают выселением. Он пришел с двумя крестьянами, одного из них Гиттон знает… Гиттон ему очень обрадовался, будто встретил фронтового товарища, которого не видел с конца войны. Оба такое вытворяли! А потом по их разговору стало понятно, что они познакомились всего недели две назад! Вон оно как! Значит, к докерам присоединились и крестьяне. После того как комитет поставил перед собой более узкую цель — защиту не всего поселка, а только здания бывшей профшколы, — казалось, что сузится и его состав, от него отпадут те, кто остался в бараках, а на деле вышло наоборот. Всем грозила эвакуация, о которой Гиттон говорил в своей речи. Люди великолепно понимали, что сейчас все дело в здании школы. На что эвакуировать поселок, если не удастся выселить докеров из школы? А вот выкинут их оттуда — тогда уж ни за что не разрешат вернуться в бараки, которые они добровольно покинули. Просто-напросто оставят их на веки вечные под открытым небом. Совершенно понятно, почему в президиуме рядом с Гиттоном сидит Турнэ, председатель местного комитета лавочников, добродушный толстяк, который умеет со всеми ладить и знаком здесь каждому. Как раз у Турнэ и находится попугай, любимец ребятишек Полетты. Ясно было, что мелкие торговцы встревожились. До войны лавки полукругом окаймляли старый поселок; в новом поселке число их вдвое уменьшилось, да и те потерпят крах, если выселят большую часть покупателей. До сих пор на комитете лавочников лежала, в основном, организация весенней ярмарки. Он занимался развешиванием реклам, плакатов и гирлянд из цветных фонариков между лавками и в витринах, устраивал «дешевую распродажу остатков», объявлял всякие премии и призы за состязания, вроде бега в мешках или кроличьих гонок, организовывал лотереи и «американские аукционы» — и тут американские! И вот недавно этот комитет собрался, чтобы обсудить подготовку к ярмарке. Но очень скоро разговор свернул на менее приятные темы. Бумажные цветы и фонарики были заброшены и заговорили о здании школы, о выселении, о страшных слухах относительно эвакуации. «Да бросьте вы! Это все коммунисты выдумали! Эвакуация! Только этого не хватало!» Тут уж не вопрос политики, а вопрос существования. Придется, значит, закрыть лавочку! Как же это! Значит, к весне весь поселок вымрет — на улицах ни души, занавески спущены, заперты ставни… В кои-то веки собрались заранее, времени достаточно, все успели бы сделать: приготовить гирлянды, наметить план развлечений, решить, у какого кабачка начнется карнавальное шествие, у какого оно кончится, перед чьим кабачком соорудить эстраду для концерта. Этот вопрос требовал тонкого подхода: каждому хотелось, чтобы музыка играла около его заведения, и в конце концов вопрос решали в пользу того, кто больше всех внес в фонд комитета… Забавно вышло, когда Гиттон, не зная, как назвать этот комитет, у которого в сущности и не было названия, представил собранию толстяка Турнэ как председателя «праздничного комитета». Уж какие тут праздники! В зале раздался смех, а кто-то крикнул:
— Турнэ, а сто тысяч принес нам?
Шутка родилась после прошлогодней ярмарки. Ярмарка продолжалась три дня, погода все время стояла хорошая, пришло из города много людей, и это спасло выручку, так как у жителей поселка уже и тогда отощали кошельки — это было после истории с «Пембефом» и «Кутанс» [6] … Так вот, после трехдневного праздника, в понедельник вечером, комитет решил подсчитать доходы и собрался для этого в кабачке «Золотая звезда», хозяин которого внес самый большой пай. Складывая в пачки деньги и подсчитывая барыши, члены комитета усердно выпивали. Протанцевав несколько вальсов с какими-то старухами; под звуки оркестра, состоявшего из кларнета и барабана, так как у аккордеониста после беспрерывной трехдневной игры просто уж руки отваливались, все десять членов комитета опять стали прикладываться и к двум часам ночи напились, как стельки. Кое-кто попытался все же добраться до дому, остальные заснули невинным сном на круглом столе «Золотой звезды». Как это случилось — неизвестно, но факт, что казначей комитета, муж галантерейщицы Лебон, который вышел из этого питейного заведения, держа подмышкой все подсчеты барышей, очутился часа в четыре утра в «Настоящем бургундском», то есть в противоположной стороне от своего дома. И вот на глазах у изумленной хозяйки «Настоящего бургундского», которая так и не ложилась и уже начала выметать окурки и спички, прежде чем заняться основательной уборкой помещения (после праздников всегда приходится все мыть да чистить), казначей обнаружил пропажу — такую страшную пропажу, что у него мороз пробежал по коже и весь комитет сразу бы отрезвел, если бы еще был в сборе: Лебон заметил, что где-то потерял свою черную записную книжку. В ней, под последним столбцом цифр, был выведен итог: чистая прибыль — сто тысяч с хвостиком… На следующий день, конечно, кто-то нашел эту книжку и вернул ее казначею, но все же комитетские сто тысяч, хоть и не вызвали настоящего скандала, дали пищу пересудам. И тогда в газетах появилось сообщение, в котором говорилось, что тридцать тысяч пойдут на неимущих, а остальные деньги послужат для расширения ярмарочного празднества в будущем году. Если оно состоится, само собой понятно.
6
Название пароходов, на которые докеры отказались грузить оружие для войны против Вьетнама. — Прим. перев.
Кто на собрании подпустил шпильку по поводу этих ста тысяч?.. Задняя комната пивной «Промочи глотку» довольно маленькая, народу там набилось, как сельдей в бочке, не разберешь, кто крикнул — кто-то из стоящих сзади. Конечно, острота беззлобная, но все же в ней чувствовался перец, и не стоило ее отпускать по адресу Турнэ — он ведь впервые пришел к докерам… Бросили ее с той стороны, где стоял Папильон. Возможно, что это он и крикнул. Никак ему нельзя вбить в башку, что и среди торговцев попадаются неплохие люди. Для него все, кто на чем-нибудь получает прибыль — миллионеры они или ларечники, — одного поля ягоды. «Паразиты, дерут с людей шкуру! Чтобы я им доверял? Да никогда в жизни! А если лавочники присоединяются к нам — значит, им это выгодно». Возможно, Гиттон догадался, что сострил именно Папильон, и, желая избежать дальнейших глупостей, изо всей силы ударил кулаком по столу, в раздражении крикнув:
— Прошу соблюдать тишину!
И тишина наступила. Как будто тишине, царившей на улице, где все было покрыто мягким снегом, стало тесно и, услышав призыв Гиттона, она вошла сюда. Она проскальзывала в коротких паузах, напоминая об ослепительном белом снеге, который за несколько часов все покрыл пухлой пеленой и вдруг перестал идти… Впрочем, тишина была неполная: беспрерывно скрипела землечерпалка, и от ее скрипа начинала трещать голова — сколько дней и ночей она всем раздирала слух, как посторонние шумы во время радиопередачи… А что если и этот скрип говорит о подготовке к войне? Может быть, землечерпалка очищает дно около мола, чтобы туда могли подходить пароходы, которые янки собираются прислать в порт?