Пес. Книга историй
Шрифт:
А потом и Наташка его появилась. Родилась, то есть. Комочек такой. Теплый. Я к ним в гости ходил. Она все время спала. Кулечек такой маленький. Они меня кормили, а Ольга его говорила, что она не понимает, за кем она замужем, – столько раз они меня кормили.
И выхаживали, когда я болел. Заболел я. Аспирином… и еще блинами. Чаем еще. Горячий, черный, крепкий чай. Мы как садимся, так и на весь вечер. Блинов – гора. С медом хорошо.
А еще у меня гайморит был. Я в гостинице тогда жил. Два дня валялся – температура сорок и голова раскалывалась. По стенке ходил. Никому не был нужен. Хоть бы кто проведал. Ничего не ел, а потом меня Лешка нашел. Он тогда на дежурстве был. Сменился и ко мне. В госпиталь отвел.
Вот и пошли – у меня в голове будто взорвалось что-то. «Вам, – говорят, – не больно?» – а рядом медсестра стоит, на меня смотрит, и у нее слезы по щекам текут. Ничего не говорит, просто слезы текут. А мне так больно, что и сказать ничего не могу. Никакие слова не идут. Нет слов. Просто нет. Не выговариваются. Я только рот открываю, а сказать-то ничего не могу. А они мне все: «Больно? Больно?» – а я в себя пришел в конце концов и говорю им: «Нет. Не больно».
Целый месяц потом на койке валялся. Таблетки горстями. Просыпаешься – на тумбочке горсть. Съел ее – и заснул. Все время спал. Леха потом меня к себе забрал.
Жил я у них. Леше ключи от квартиры дали. На полгода. У нас так бывает. Кто-то в автономку, а жена – к родным. И квартира свободна. Так что дают. Пожить. Там две комнаты были. В одной – они с Наташкой, в другой – я. Так что кормили они меня.
И макароны с тушенкой. Вкусно было.А Наташка выросла. Быстро так. Не успели оглянуться. У нас автономка – и год разменял. Так и мелькают. Года-то. Она всегда меня обнимала. Как подросла – так и любовь у нас с ней. Визжит, бежит, с разгону как ударится, и затихла. На руки возьму, а она за шею обнимает, прижимается. По голове гладит… Чудо кудрявое…
Я ее вверх подбрасываю, а она визжит и кричит: «Еще! Еще!» – ох и писку же было. А еще мы на голове стояли. С ней. На диване. Вместе. Чуть не развалили его совсем. Диван.
Всем говорила, что замуж за меня пойдет. Маленькая такая. Как обнимет, так все сердце и уходит.
Пауза. Смотрит на стакан, но не пьет.
– А когда я на Жене женился, так она со мной не разговаривала. Неделю. Дулась. Упрямая такая… пигалица… Надует губы и ходит. Отворачивается. Сердитая. Никак не могла меня простить. А как же простить, если я ей изменил? Никак нельзя простить. Обманул. На другой женился.
А потом, когда Глебка родился, я ей говорю: «Вот тебе жених», – а она на меня посмотрела – серьезная-серьезная, а в глазах слезы и головой машет: «Нет, – говорит, – не мой». Вот ведь человечек.
На закат ходили вместе… смотреть. Закат у нас красивый.. Прекрасный… у нас закат. В море солнце садится – ой как оно садится, а потом – по кругу идет – полярный же день – по кругу по кругу и только золото по воде. Здорово. Светло… Очень… И одуванчики цветут. Большие. Они успеть должны. Одуванчики. Лето-то короткое. Вот они и вырастают. Из них потом венки вяжут. У нас даже Ленину венок на голову надели. На памятник.
Памятник у нас в городке стоит. Небольшой такой. Перед школой. Руки в боки. В карманах руки. Скульптор, наверное, не знал, куда ему руки деть, – вот в карманы и воткнул. Его у нас в поселке называют «наш хулиган». Вот дети и нахлобучили. На него. Венок. Красиво на закате… у нас…
Пауза.
– Как же я закат-то теперь видеть буду? (Вздыхает.)
– Пирожки вместе ели. С печенью они были. Пирожки. В третьем классе. Вкусные. Денег у нас было только на три. Пирожка. Каждому по одному, а один пополам. Он меня еще столько раз вытаскивал. Леша. Я на лыжах ногу подвернул. Он меня на себя тащил. Километра два.
А я вот не успел… Не вытянул его… Хорошо хоть Женька с Глебом к матери уехала. Господи! Я б не выдержал,
Перебирает струны гитары. Поет тихонько: «Врагу не сдается наш гордый…» – останавливается. Молчит. Сопит носом. Потом: «Почему-то всегда не сдается? Почему врагу? Почему у нас всегда „Варяга" поют?..»
– Когда «Новороссийск» перевернулся, так там под воду народ с кораблем ушел. Они тоже «Варяга» пели. Под водой слышно было. Рассказывали… Почему у нас всегда так? Людей-то за что?
Я же за матросом в воду прыгал. Он заснул – верхний вахтенный – и пошел с борта, как оторвался. Скользнул. Будто и не человек, а куль. У меня на глазах. А я за ним. Не задумываясь, нырнул. На нем валенки, автомат, полушубок – хорошо, не сразу под воду ушел… Как поплавок плавал… В шоке, конечно…
А залив парит… Минус тридцать… И вода минус два. Каша ледяная. Морская вода при минус двух не замерзает. Так я вообще ее не почувствовал. Как в кипяток упал. Жарко было. Вытащил. Все живы…
Потом старпом спирт дал. «На, – говорит, – три и внутрь не забудь». Терли. Потом внутрь.
Налили.И Витька у нас за борт падал. При перешвартовке. Тоже мороз был. Парило. Мы к пирсу подходили, а Витенька уже весь одетый, душистый, к бабе собрался. А лодка когда к пирсу подходит, она бодает пирс. Вот она и боданула, и Витя с нее вниз сыграл. По борту сполз – никто не успел очнуться. А лодка же опять к пирсу прижалась. Ну, думаем, от Вити там почти ничего не осталось, одно мокрое место, наклонились, к воде: «Витя! Витя!» – а он от воды: «А?» – жив, зараза! Успел-таки под пирс нырнуть, чтоб его! И ему веревочку кидают, а он за нее зубами – руки-то уже одеревенели.
Так и вытащили, давай растирать. Вниз стащили, растерли, спирт сверху и внутрь. Глядим – оживает. «К бабе, – говорит, – хочу. Обещал!» – Мы все к старпому, мол, Витя хочет к бабе, а старпом нам и говорит: «Ну пустите его в бабе», – и пустили. Витя сначала шел как деревянный – шинель-то мокрая, кто ж ее сушил, и мороз.
И хоть бы заболел, что ли.
Тут главное, чтоб настрой был. На жизнь. Лицо жены помогает. Очень помогает лицо жены. Его представить себе надо. Увидеть перед собой ее лицо. Мне помогло. Я когда с тем матросом в обнимку по заливу плавал, так лицо Жени себе представлял. Помогло. Не замерз. Даже не чувствовал воду. Сначала она обжигает, а потом… не чувствуешь…
Пауза.
– А тут… Ох ты господи! Что же это, а? Как же это? Как же так! Я бы дотянулся… Чего там… А по палубе на карачках до кормы прополз бы. Карабином… карабином зацепился бы. Продержался бы. Я… Я бы смог. Я бы… Он же полчаса там висел. Точно. Не мог он сразу. Не мог.
Как же можно – сразу? Нет. Леша обязательно держался. Леша… Вы его не знаете. Леха – это… человек…
Перебирает струны гитары.
– А воздух-то вкусный. Мы после первой автономки стояли и нюхали воздух. Долго стояли. Вкусный. Как же это? Он вроде бы как в соседнюю комнату вышел. Ненадолго. Леша. Придет скоро. Вроде. Оглянусь – а он рядом. Стоит. Потом понимаю – привиделось. А в груди точно сожмет чего-то и не отпускает. Давит, давит… Леха… ты там… смотри…
Не могу я так…
Погружались в первый раз. На глубоководное шли. Погружение. Корпус лодки трещал, как сухая кожа. И всюду вода капала – лодка-то старая. Сначала пугались, а потом привыкли. Дождь внутри лодки идет. Натуральный дождь, а ты под этим дождем, можно плащ-палаткой накрыться, у нас штурман так и накрывался. Над картой. Только внутри все сжимается, но никому не показываешь. Нельзя. На тебя матросы же смотрят. Им нельзя показывать, что боишься.
Офицер бояться не должен. Он всем показать должен, как надо. Как должно быть. На то он и офицер. Офицер – это же поэма… Поэмой надо быть… На тебя смотрят. Сотни глаз. А я дверь боевого поста всегда открытой держал. Чуть чего. Мало ли.