Песенка для Нерона
Шрифт:
— О, отлично, — сказал я. — Надо думать, ты сам спасся от торговца свечками и его ребят в Истрии, и я был совершенно не при чем.
— Прежде всего это ты меня втравил в то дело, что да, то да, — сказал он. — Но все, что я помню об Истрии, это что по твоей милости мы оба чуть не убились, когда ты предложил выпрыгнуть из окна.
— Да пошел ты в жопу, — сказал я. — Ладно, а рыботорговец в Галикарнасе? Он руки тебе собирался отрубить своим тесаком.
— Херня. И раз ты уж ты начал — что скажешь о том случае, когда ты висел на кресте, а я приказал тебя снять? Попробуй-ка это побей!
— Да, но ты это сделал только из-за Каллиста... — я осекся; нам обоим было понятно, что это уж слишком. Иначе я бы сказал: а как насчет того раза, когда мой брат умер, чтобы ты жил? и все стало бы совсем плохо.
Он уставился на солому.
—
Я вскинул голову.
— Половина — слишком много, — сказал я. — Думаю, надо пересмотреть доли. Как насчет разбивать три к одному?
— Ровно пополам, как мы всегда делали, — настаивал он. — Иначе будет слишком сложно. Кончим тем, что станем рядиться из-за половины гроша.
— А еще лучше, — сказал я, — назначить тебя казначеем. Все деньги будут у тебя, а когда надо что-нибудь купить, платишь ты. То есть зачем вообще их делить? Мы вроде не собирались разбегаться.
— Не собирались, верно, — сказал он, глядя в сторону. — Вряд ли это произойдет после всего, что было. Давай тогда ты будешь носить деньги...
— Чего? Таскать лишний вес? Ну уж нет. Ты большой, сильный, тебе и переносить тяжести, — я щелкнул языком. — Извини, — сказал я. — Я не должен был так орать. Ты этого не заслужил.
— Да плюнь. Ешь свой ужин, пока он не сгнил.
Всегда одно и то же; усложняет положение не то, что ты скажешь, а то, что не скажешь. Еще того хуже, когда ты не говоришь об этом так громко, что услышит даже глухой. Мы вроде не собираемся разбежаться, нет, вряд ли это произойдет после всего, что было. Он не сказал: вот к чему все пришло даже после того, как я получил возможность начать сначала — я должен околачиваться у таверн в твоей компании. Думаю, это от игры на арфе он так раскипятился. Пока он не играл, не пел, не занимался всем этим дерьмом, то мог удерживать себя глубоко внутри. Ему приходилось концентрироваться на других задачах — убежать и не попасться — когда ты в бегах и голодаешь, не до отвлеченных размышлений. У тебя есть повод их избегать. Но когда ты свободен и безгрешен и новизна положения начинает стираться, как серебряная рубашка с фальшивой монеты, ты останавливаешься и думаешь: погодите-ка, я жив и на свободе, но что это, блин, за место и как я сюда попал? А после этого: а как мне вернуться домой? Немного напоминает Одиссея, серьезно; ты пережил встречу с Циклопами, сталкивающиеся скалы, сирен, царство мертвых, ведьму, которая превращает людей в свиней, кораблекрушение и Бог знает что еще — и вот ты выползаешь на пустой берег, поднимаешься на ноги и обнаруживаешь, что лишился всего. Все твои корабли потонули, все твои люди мертвы, сокровища и оружие валяются на дне морском, одежды содраны рифами. Ты стоишь голый на берегу незнакомой земли и говоришь богам: спасибо вам большое, вы очень помогли; я сделал все, я теперь долбаный герой — и посмотрите, до чего я дошел. Ты стоишь на этом берегу, и ничего у тебя нет, кроме себя самого. Но только у Луция Домиция даже этого не было. С одной стороны, у него была арфа; с другой стороны, у него был я. Невезучий мудило.
(Тут я подумал: да, но когда Одиссей сказал, кто он такой, ему дали корабль и куда больше сокровищ, чем он награбил в Трое и потерял по пути; его подбросили до дома и еще и помогли с разгрузкой, после чего все его проблемы остались в прошлом. Он стал свободен и безгрешен, вернул все, что потерял, и жил себе поживал и горя не знал. Луций же Домиций — ну, у него снова была арфа, он играл, а люди слушали и даже с удовольствием; равнялось ли для него это кораблю, полному сокровищ? Не удивлюсь, если да. Он никогда не отличался здравым смыслом, друг мой Луций Домиций.
А потом я подумал: а что насчет рассказа Бландинии о том, что он делал, чем он был? Предположим, когда он вышел на берег после кораблекрушения, только это в нем и осталось? Предположим, что это и был настоящий Луций Домиций, и единственной причиной, по которой он ничего такого не вытворял за наши с ним десять лет, было отсутствие возможностей? Вы думаете, что знаете кого-то. Вы думаете, что верно оцениваете его характер, но это не так: именно так мошенники, жулики и ублюдки вроде меня зарабатывают на жизнь — притворяясь хорошими, будучи гнилыми внутри. Ну, положим, я никогда не был успешен в этих играх — не потому, что был хорошим, а скорее потому, что был недостаточно плохим; и если кто и проявлял какой-то талант к нашему делу, то как раз он. Он мог продать
Ну впрочем, не мне говорить. Был там, сделал это; но только я-то никогда не был царем, или князем, или хотя бы императором римским, а если я заявляюсь домой и попытаюсь перестрелять врагов из лука, то меня тут же пришпилят к ближайшему дереву — и поделом. Когда я выйду на берег, нагой и лишенный всего, меня арестуют за бродяжничество и запрут в каталажке. Я мог бы подкатить к воротам дворца на Схерии, одетый только в смущенную улыбку, и твердить, что я пропавший царь Итаки, пока не посинею, но никто мне не поверит. Думаю, рассказывать историю имеет смысл только тогда, когда она правдива, или когда вы способны убедить в этом слушателей).
День мы провели в безделии. Мы поняли, что нет никакой необходимости спешить в Пренесту. На самом деле, мы договорились, что вообще идем туда только потому, что люди предпочитают знать, что они куда-то направляются, а не болтаются без всякой цели. Но казалось глупым покидать этот уютный, безопасный кабак, где для нас всегда было что поесть и где поспать, возможность заработать и где мы не были нежелательными персонами. Надо быть тупым, как армейский сапог, чтобы бросить все это ради призрачного шанса найти то же самое, протопав двадцать миль по пыльной дороге.
— Раньше или позже, — сказал я Луцию Домицию, — их начнет тошнить от нашего вида и на нас спустят собак — вот тогда мы и отправимся в Пренесту. А пока...
Он зевнул.
— Конечно, — сказал он. — Почему бы и нет? С ума сойти, а? — он расхохотался. — До чего странно, должно быть, провести всю жизнь в одном месте. Люди, однако, уже делали это, так что это должно быть возможно. Например, возьми это место. Можно биться об заклад, что кабатчик унаследовал его от папаши, а тот от своего, и так до Энея и Ларса Порсенны. В некотором смысле в точности, как империя, только поменьше. И, — добавил он, кусая соломинку, — в рассуждении проблем и усилий и близко не стояло. Чистое удовольствие, должно быть, рулить кабаком.
Я рассмеялся.
— Да уж конечно, — сказал я. — Я вырос в кабаке, забыл? Это чертовски тяжелый труд, и днем, и ночью; и от обычной-то работы, где у тебя один или два начальника, радости мало. В таверне же каждый козел, который входит в дверь, оказывается твоим начальником, и всю свою жизнь ты занят тем, что выполняешь указания незнакомцев. Шло бы в жопу такое удовольствие.
Он пожал плечами.
— Да ты просто сам такой, Гален, — сказал он. — Ты же так про любое место, в котором мы оказывались, говорил. Не успеваем мы в него попасть, как оно оказывается помойкой, забытой богами, подмышкой вселенной — по крайней мере, пока мы не попадем в следующее, и тогда уже оно оказывается самой отвратительной точкой на земле. За все те годы, что мы с тобой, я не припомню ни единого географического пункта, о котором ты сказал хоть одно доброе слово.