«Пёсий двор», собачий холод. Том IV
Шрифт:
Граф Набедренных взялся за перо и разом выплеснул полстраницы соболезнований его родителям, хотя хэр Ройш просил столичных адресатов пока исключить. Но есть же в том изрядное скотство, что расстреливать и отрезать голову человеку мы горазды, а про родителей его и не вспомнили? Думы о хэре Ройше вечно отдавали кислинкой, их лучше запивать, а потому граф Набедренных отвлёкся на чай.
Чаем этим индокитайские отшельники поддерживали себя в течение ритуального бдения — не надеясь исключительно на химические его свойства, но и соблюдая строгую процедуру заваривания, требующую пересчёта всплывших со дна чаинок при добавлении в ёмкость каждой следующей порции воды. Графа
Когда же он обратил взгляд к письму, по затылку вновь скользнуло лешиное дыхание: строчки располагались вверх ногами. И можно было бы объяснить сию нелепицу тем, что лист как-то ненароком перевернулся, но вот строчка с обращением выглядела совершенно заурядно — не считая того, что вывели её чересчур бегло.
И не считая того, что родители покойного графа Тепловодищева на многие годы покойней его самого.
Граф Набедренных в смятении встал из-за стола и вышел в лес. С лесом тоже что-то было не так, но подозревать и его в перевёрнутости неучтиво уже сверх всякой меры. По снегу рассыпались непересчитанные чаинки, которые поначалу хотелось принять за хвою. Сорок тысяч девятьсот девяносто две, но граф Набедренных колебался в десятках, поскольку под конец позволил себе украдкой покоситься на небо. Звёзд на небе присутствовало одна тысяча шестьсот пятьдесят четыре, что, конечно, не идёт ни в какое сравнение. С другой стороны, даже в театральный бинокль видно больше, следовательно, звёзды — менее объективная реальность, чем чаинки. К тому же, они сами смотрят вниз в театральные и морские бинокли, а некоторые дослужились до телескопов.
Не надо, пожалуйста, смотреть такой гурьбой. Когда смотрят все сразу, какой-нибудь оптический прибор обязательно превратится в дуло револьвера.
И мы достаточно гадали на голубях по мистеру Фрайду, чтобы держать в уме издёвку символической амбивалентности револьверного дула, да только это не сон, сколько ни мечтай проснуться. Это не был сон тогда, это не сон и теперь — чай индокитайских монахов не дал бы сомкнуть глаз.
Поэтому граф Набедренных совершил над собой усилие, и лес исчез.
Вернее, скромно отодвинулся в дальний угол, где по-прежнему свисал до паркета прадедов ещё гобелен. С европейским религиозным сюжетом — и это в собственном кабинете градоуправца Свободного Петерберга! Надо же так сфальшивить в быту.
Если возмущаться гобеленом, можно не замечать лес подле него. Невниманием лес окончательно не прогонишь, но к завтрашнему дню должны быть написаны письма, составлены списки поручений, прочитаны наконец документы от господина Приблева по Союзу Промышленников — и нельзя же работать, думая о лесе!
Духоподъёмная литература и публицистика в восторге от историй о смертельно больных, положим, учёных, что до последнего вздоха продолжали труд, игнорируя свой недуг, превозмогая самые отчаянные боли. Быть может, тут удастся так же? Лес — это, по крайней мере, не больно. Мало ли, лес.
Письмо к покойным родителям покойного графа Тепловодищева граф Набедренных смял и поджёг не глядя, чтобы не проверять, перевёрнуты ли строчки. Едва ли не с удовольствием постановил, что магнитная лента квартета для фортепиано со струнными не может доноситься из спальни, раз в спальню он пока не заходил. К тому же звучащая соната графу Набедренных была вовсе не знакома — и если соединить сей факт с признанием, что слышит её он один, дозволительно сделать вывод, что в некотором смысле он её и сочинил. Пусть не совсем так, как сочиняют настоящие композиторы, а всё равно лестно.
В конце концов, имеет же он право насладиться хоть чем-то в этом чудовищном положении.
— Я столько раз просил вас сыграть мне, а вы отнекивались.
Граф Набедренных не обернулся и не ответил. Сколь бы чудовищным ни было некое положение, жизнь упрямо демонстрирует, что всегда есть как его ухудшить. Ответить, к примеру, голосу, который — тоже — слышит он один, и тем расписаться в необратимости леса, сонаты и леший знает чего ещё.
— Укрыть рояль драпировкой не значит спрятать его, граф. Учитывая вашу любовь к музыке, странно было бы не предположить, что вы играете. Знаю, знаю — музицировать пристало только мастерам, ваши навыки не кажутся вам достойными обнародования… Но неужели вы не понимали, что я просил вас не ради навыков и мастерства?
Перо обрыдалось чернилами, испортив отчёт с северных лесопилок, но граф Набедренных так и не оборачивался.
— В ночь после капитуляции Резервной Армии вы пообещали, что сядете за рояль позже… Позже, когда мы будем праздновать победу революции, не забыли ещё? И всё остальное — тоже позже. Вы опять обескуражили меня, граф, я опять не смог вас себе объяснить! Я ведь был уверен, будто вижу, чего вы страждете, а вы остановили меня, вы сумели остановиться сами — зачем? Для того лишь, чтобы в очередной раз явить своё благородство? И что такое «победа революции», на празднование которой вы сослались? Разве революция не победила? И что, кто-нибудь её праздновал?
Чтобы ни в коем случае не оборачиваться и не отвечать, граф Набедренных уцепился за траурную верёвку, но та оказалась вдруг длинной-предлинной, петлёй окрутила запястье и убежала дальше по паркету. Нетрудно догадаться куда.
— Это поводок, граф. К моему ошейнику. Да, я снял его в последний день — в долг. Чтобы снять его на самом деле, мне надлежит дождаться выполнения ваших обещаний.
Когда граф Набедренных обернулся, он не без изумления отметил, что лес в углу с гобеленом действительно опрокинут — словно ветви вкопали в землю, а корни обратили к небу.
— Душа моя, в какую бы скорбь это меня ни ввергало, я помню, что вы мертвы. Таким образом, обещания никогда уже не будут выполнены. Это горько, но это так.
Веня, вольготно расположившийся в ветвях-корнях, усмехнулся и выпустил струю дыма без папиросы.
— Граф, признайтесь — вам же не нравится об этом помнить.
— Нет, не нравится.
— Это горько, это будто бы ваша вина, это терзает, это отравляет всё вокруг.
— Да, отравляет.
— Ну и зачем это терпеть? Вновь смотр благородства и добродетелей? Вашему отшельническому терпению непременно нужно превозмочь новое искушение? Бросьте. Вам даётся такой шанс забыть, как жестока реальная жизнь, а вы ему противитесь.
— Выходит, душа моя, вы сожалеете о… содеянном?
— Как я могу сожалеть или не сожалеть, если я мёртв? Если вы помните, что я мёртв. Забудьте — тогда отвечу, — и Веня, улыбнувшись живой половиной лица, затерялся в корнях-ветвях.
Верёвка натянулась, дёрнула за запястье в сторону леса — невесомо, но граф Набедренных понимал, что это только начало. В конце же придётся решить, повиноваться ей или всё-таки разорвать.
Или не придётся. Если ждать слишком долго, на сознательный выбор надежды уже не будет.