«Пёсий двор», собачий холод. Том IV
Шрифт:
— Я никуда не поеду без Плети, — ответил Гныщевич, чтобы ответить хоть что-нибудь.
Он никогда ещё не проигрывал. Или, вернее, никогда не оказывался в ситуации, где единственный верный — единственный возможный шаг — добровольно выйти из игры.
Будь ты проклят, Хтой Глотка, за свои лихорадочно быстрые руки. Будь ты проклят, Цой Ночка, за то, что подобрал когда-то с улицы голодного росского мальчишку. Будьте вы все прокляты.
— Ну так заскочите за своим другом, — кокетливо пожал плечом Золотце. — Возьмёте авто, и дорога веселей покажется. Мы ведь вас не торопим.
— А ну как я потеряюсь? — прищурился Гныщевич.
— Ну куда же вы потеряетесь? Ведь тавры есть не только на корабле, но и в общине, а община в Петерберге потеряется навряд ли.
— И не страшно гнать меня в Европы? — усмехнулся Гныщевич хэру Ройшу. — Вдруг я им понравлюсь?
— Ваша самонадеянность не знает границ. — Хэр Ройш встал, и вслед за ним поднялся Золотце, Мальвин стоял и так; один Скопцов остался сидеть. — Верно ли я уловил, что мы с вами нашли взаимопонимание?
Будьте вы все прокляты, и будь проклят сам Гныщевич за то, что всё же не сумел ни к чему в жизни не привязаться.
Он и рад бы был огрызнуться, но лицо невольно перекосило улыбкой. Гныщевич знал европейские языки, но мало что знал про сами Европы — до сих пор те являлись в Петерберг своим ходом, не требуя прилагать к знакомству усилия. И вроде бы здесь полагалось сказать самому себе нечто решительное и значительное, но голова пустовала. Только одно и подумалось: леший тебя дери, графьё, ну какого рожна ты не выстрелил, когда уже прицелился?
Гныщевич совершенно не жаждал умирать. Он был tr`es heureux, рад чрезвычайно, что живёт, и чем меньше в нём побывало пуль, тем лучше. Поэтому сейчас он сам болтавшейся в голове мысли удивлялся.
Стоило стрелять, графьё. Попадать не стоило, а вот дёрнуть крючок — да. Тебе ведь хотелось, хуже того — ты был должен, хоть бы и pro forma, хоть бы и мимо, совсем в сторону.
Неужто тебе тоже было страшно рисковать?
— Вы, мне кажется, думаете, будто мы над вами нарочно смеялись, — спас Гныщевича скопцовский голос, по-прежнему тихий и какой-то жалобный, — совестили вас, угрожали… Мы нарочно, правда, только это ведь не для смеха. Мы… Я надеялся, что найти общий язык всё же можно. Что необязательно вас принуждать, что можно по-другому, что вы поймёте… хоть что-нибудь. Что-нибудь почувствуете — по поводу графа Метелина или по поводу успокаивающих смесей в городе… Что у вас хоть какая-то тень скользнёт по лицу, — он судорожно вздохнул.— И что у нас с вами всё-таки есть хоть толика общего. Жаль, что вы действительно такой, каким казались.
Гныщевич не стал отвечать. Он молча развернулся на каблуках и вышел из зала вон — первый и сам, без звона шпор, которые как-то не успел наладить. Будь Метелин тоже проклят — как подумаешь о нём, так и хочется вдруг от шпор отказаться вовсе.
А они Гныщевичу, между прочим, жизнь спасли.
Притворив дверь, он с полминуты молча глядел перед собой. Отличники могли бы в любой момент споткнуться о его спину, но на то ведь они и отличники, чтобы задерживаться в аудитории, даже когда лекция закончилась.
Вокруг Гныщевича сновали студенты. Такие же, как и всегда, как и год, и два, и три, и всего час назад — весёлые и с книгами в сумках. Один из них до того увлёкся пересказом недавней лекции (фрайдовской, naturellement), что чуть не сбил с Гныщевича шляпу, за что и получил по руке. Рассеянно извинился, обернулся, прищурился
— Что-то ты какой-то… Где твой пояс, бесценный друг?
— В надёжном месте, — отстранённо ответил Гныщевич, размышляя, не следует ли обрушить проклятие и на голову студента тоже. Тот об этом не знал, и потому немедленно сделался насмешливым:
— В надёжном? Это в котором? В сердце, что ли?
Гныщевич сфокусировал взгляд и обнаружил, что у самого студента пояс продет перевязью через плечо. Перевязь вышла так себе, поскольку носителю явно жала, но он однозначно своей находкой гордился.
— Non, cher ami, — усмехнулся Гныщевич и щёлкнул его по бляшке. — В надёжном месте — это не в сердце, а в сейфе.
Эпилог
— Надевай болотники, потонешь.
— Ни за что.
— Это ж болото, остолоп ты проклятый, слизи да хляби. Потонешь, говорю.
— Не потону.
— Я такую дорожку знаю, где точно потонешь, — Хикеракли нежно приобнял Гныщевича за плечо и встряхнул. — Надевай.
Тот скорчил физиономию, но выделываться более не стал и натянул болотники прямо поверх обыкновенных своих сапог. Хикеракли счёл, что засим подготовка окончена, и они захлюпали в направлении остова будущей всероссийской тюрьмы.
«Остов» — слово громкое. Посреди болота, кое местные кличут «Колошмой», зиял теперь здоровенный котлован, поверх котлована налит был бетон со всяческими строительными смесями, а из бетона торчали три палки.
Гныщевич вертел головой, заинтригованно пялясь по сторонам. И чего он там, спрашивается, высматривает? Слева степь, справа степь, посерёдке мы по колено в грязи. Картина, так сказать, чарующая.
— Но pourquoi болото? — Гныщевич черпанул голенищем мутной водицы, однако же возмущаться на то не стал. — Получше места не нашлось?
— Невежда ты, — укорил его Хикеракли, — и невежа. Тут, в Вилони, свои люди живут, нас к себе не ждавшие. А коли так, то к местным и полагается на поклон ходить, с них выспрашивать, где строиться прилично, а где захватничество выйдет. Иначе кирпичи разворуют, пленных уведут и вообще в колёса нашего, так сказать, прогресса понатыкают палок. А местным это болото не нравится — говорят, тут не то шельмы, не то болезни какие водятся. Ну а нам что болезни? Мы ж не люди, мы пленники да заключённые. Перекантуемся. — Невысокое степное солнце развозило по кочкам длинные их тени. — И потом, Драмин говорит, это всё предрассудки, что на болоте строиться нельзя. Говорит, на болоте целый город поднять можно, не то что тюрьму.
— И что, — Гныщевич оборвал какой-то весенний цветочек, понюхал, — ты здесь останешься?
— А куда мне? Ты не смотри, что голо да хлюпает, ты на другое смотри. Знаешь, как тут поутру пахнет? Телеграф — в дне пути, сон — в палатке, нужник — за кочкой. Доброе это место для хорошего человека, а уж для нас, предателей, и того добрее.
В этом Хикеракли не врал, не кривил душой ни чуточки: он ведь и не знал раньше, каково это, когда выходишь спросонок облегчиться, а на все стороны от тебя — травы мягкие и волнистые. Здесь и по зиме ещё было, как в варежке, уютно, а нынче-то и вовсе запестрело безымянными сиреневыми цветами да вздыбилось стеблями. Увольте уж, Хикеракли б отсюда и за монету не уехал, не то что по доброй воле.