Песнь камня
Шрифт:
Смотреть моему отцу в глаза было все равно что в темный тоннель без всякого света в конце. Точно он видит меня впервые в жизни, точно я гляжу сквозь потайной ход во времени, различая зрелость и то, как увижу мир и лживые истории наглых детей, когда буду в его возрасте.
Слова застряли у меня в горле.
Он замахнулся и ударил меня — сильно — по лицу.
— Какая нелепица, мальчик, — сказал он, вложив в эти несколько слов больше презрения, чем, показалось мне, способен передать целый язык. Затем спокойно поднялся и ушел.
Мать взвыла, бессвязно на него крича. Слуги смутились, некоторые озабоченно разглядывали
Артур — тогда я думал, старый, хотя старым он не был, — взглянул на меня сверху, с того места, что освободилось после ухода Отца, с сожалением и тревогой, качая или будто собираясь покачать головой. Не потому, что я угодил в ужасающее приключение, а мне незаслуженно не поверил и жестоко меня ударил мой собственный отец, но потому, что он тоже видел насквозь мою злополучную безнадежную ложь и беспокоился о душе, о характере, о будущих моральных устоях ребенка, который настолько бесстыден — и настолько неумел, — что так легко прибегает ко лжи. В этом сожалении упрек был не менее суров и болезнен, чем в двойном ударе отцовских пальцев и слов; оно подтверждало, что это зрелое суждение о моем поступке и поступке моего отца — не просто помрачение, которое можно отбросить или проигнорировать, и оттого подействовало на меня еще сильнее.
Я заплакал. И заплакал не поверхностными, горячими и легко текущими слезами детской обиды и ярости, но впервые испытывая настоящую взрослую муку, горе избавления от незначительных печалей детства; глубокие искренние рыдания печали — уже не просто эгоистической, из моего узкого представления о преимуществах и неприятностях, не потому, что меня раскрыли, и не потому, что я знал, что меня, вероятно, ожидает затяжное наказание, хотя и в этом тоже было дело, — нет, печали о потерянной вере и гордости моего отца за единственного сына.
Вот что опустошило меня, распростерло по камням замка; словно холодным кулаком сжимало внутри, выдавливая холодные горькие слезы, не унималось материнскими утешительными ласками, нежным похлопыванием и тихим воркованием.
Потом Мать утверждала, что верит в мою историю, хотя я подозреваю, что говорила она так лишь для того, чтобы оспорить последний приговор Отца, оскорбить его волю; еще одна фиктивная победа в длившейся десятилетиями войне: сначала оба осаждали и предавали друг друга в замке, затем разъехались. Она согласилась, что меня следует наказать, однако, дабы сохранить лицо, настаивала, что наказывают меня прежде всего за то, что спустился в колодец. (Мое утверждение, что я туда каким-то образом упал, что даже мой спуск туда был случайностью, ты опровергла, милая моя, обнаружив, к несчастью, почтение к истине.)
И вот меня отправили в комнату на первый вечер в череде ему подобных, с тюремным рационом и одними учебниками в утешение.
Изгнание принесло мне один непредсказуемый подарок, одну совершенно неожиданную награду, что годы спустя созреет, затвердеет.
Ты пришла ко мне в комнату, уговорив слугу открыть тебе отмычкой; ты хотела извиниться за твою, как ты сказала, роль в моем преступлении. Ты принесла маленькое розовое пирожное — стащила на кухне и спрятала в платье. Ты встала у моей постели на колени. Одинокий ночник освещал мои распухшие от слез щеки и твои огромные темные глаза. Ты двумя руками подала мне пирожное с почти комическим поклоном. Я взял, кивнул, одним чавкающим глотком съел половину, потом запихал в рот остаток.
И тут ты со странной грацией встала и подняла платье, открыв тело от носочков до пупка. Я смотрел; сладкий розовый ком замер во рту. Ты прижала подол подбородком, сунула руку мне под одеяло, взяла мою руку, нежно положила на пушистую трещинку между ног и прижала туда, нажимая и осторожно двигая туда-сюда. Другая твоя рука сомкнулась вокруг моих гениталий, потом принялась дергать и гладить мое естество. Увлажненные, поощряемые, мои пальцы скользнули в тебя, и меня испугал этот глоток вверх и жар внутри. Я тоже сглотнул, розовый ком пирожного провалился сам по себе.
И вот ты массировала нас обоих, а я все лежал, по-прежнему изумленный, парализованный новизной происходящего, этим причудливейшим поворотом судьбы. Я боялся реагировать, не решался сделать хоть что-нибудь, чтобы малейшим неуместным жестом не нарушить то изумительное (и, разумеется, по необходимости шаткое) сочетание обстоятельств, что привело к этой нежданной рапсодии.
Направляя мои утопшие пальцы быстрыми, сильными ударами, ты внезапно содрогнулась, вздохнула и моментально вытащила мою руку и похлопала по запястью. Опустила платье, натянула белье, затем встала на колени и взяла меня в рот — сосала и двигалась туда-сюда, волосами щекоча мне бедра.
Я просто смотрел. Может, дело в изумлении, может — что более вероятно, — я просто был еще слишком маленький. Так или иначе, в этом отсосе всухую не случилось оргазмической волны восторга, и за все время не выделилось ничего. Щекотка, движения, сосание продолжались некоторое время, пока слуга, который все больше нервничал, что его поймают, не постучал в дверь и не скрипнул ею, чтобы прошептать предупреждение. Ты выпустила мою розовую опухоль изо рта, словно блестящий леденец, поцеловала, накрыла ее и вышла со спокойным изяществом; дверь открылась, закрылась, и я остался один.
Или не совсем; я снова откинул одеяло, чтобы посмотреть на нового, но теперь медленно идущего на убыль друга. Я подергал его в целях эксперимента, нюхая странно пахнущие пальцы, но мужское естество мое опало само по себе, и целиком я больше не видел его до того дня, когда ветер и дождь заманили меня в топкие леса.
Ты же, милая моя, снова увидела пробужденного тобой призрака лишь в ту встречу на крыше замка — десятилетие спустя, как-то теплой ночью, над балом.
Глава 15
Черная колодезная вода воняет; грязно-потный аромат, что из плодородности своей должен быть, по крайней мере, теплым и обволакивающим, а вместо этого холоден и резок. Я улавливаю и человеческое зловоние — вино и пища, выблеванные сверху, смешались с мочой, образовав в дополнение к собственному земляному запаху дыры атмосферу еще более пикантную.
Я втягиваю носом кровь; в закрытом шлеме звук оглушителен. Пытаюсь встать, но парализован холодом. Интересно, сколько же я тут пролежал. Наклоняю голову, бренча шлемом о стену шахты и пытаясь разглядеть вершину колодца. Свет. Кажется, сквозь прорези в шлеме — свет. Или нет. Я моргаю, и перед глазами все плывет. Болит шея. Опускаю голову и все равно вижу свет.