Песни и сказания о Разине и Пугачеве
Шрифт:
— Все знают, что казнили, — возразил рассказчик. — 'А кого казнили? Не всякий, видно, знает. Казнитъ-то казнили, что и баить!. — прибавил старик, — да не его, — об этом и подумать-
то грешно, — а другого казнили, такого, вишь, человека подыскали из острожников, что согласился умереть заместь его. Московский народ, — продолжал рассказчик, — знамо дело, не знал, не видал, кто воевал на Яике. Сказали: «вот де Пугач!» Ну, и ладно! Пугач — так Пугач! Нечего, значит, и толковать. А наши казаки, кои в ту пору были в Москве, своими гла-зами видели, кому голову отрубили. Говорили, что похож-де обличьем на Петра Федоровича, а не он. Вот она, притча-то какая, — прибавил рассказчик. — Значит, один близир показали. То же насчет приближенных его, наперсников: ни одного, батенька, не казнили; всех, значит, отстоял, никакого не дал в обиду, все померли своей волей, кому когда конец пришел. Жили кто в монастыре, кто на островах, а Зарубин, он же
Я посмотрел на рассказчика с крайним удивлением и хотел было заметить о нелепости подобной сказки, но старик предупредил меня, сказав:
— Ты не дивись, батенька! Врать тебе не буду. Родитель мой своими ушами слышал об нем от покойного благочинною Асафа Карча-гина, — чай, помнишь его? Недавно умер. А благочинный Асаф не раз видал Зарубина, в Сергиевском ли, в Бударинском ли скиту, — хорошенько не помню. Он же перед смертью Зарубина исповедовал и причащал ею. Хошь верь, хошь не верь, а я не лгу, — прибавил рассказчик. — Благочинный Асаф — всем известно — не такой был человек, чтобы с ветру болтать.
— Быть по-твоему, Иван Михайлович! — сказал я немного погодя. — Однако растолкуй-ка мне вот это: как же он, само названный ваш Петр Федорович, был незнающий грамоты?
— Болтают, болтают! — отвечал старик. — Господа сболтнули про нею. Он, видишь ли, поперек горла им стал, солон показался. так из ненависти одной и навели на нею эти наводы, чтобы унизить ею. А он, правду надо сказать, куда был лют для них, не спускал им.
Пластал и редал,
На кол сажал и вешал..
И юсе значит и дед, а того, что сами они ему много насолили: невестке, значит, на отместку. Не знающий грамоты! — говорил старик, покачивая головой и улыбаясь. — Да кто в здравом уме поверит такому несуразному делу? А? Царь-и грамоты не знал! Смешно! Да ведь он был — вполовину немец, чудак ты этакой! А немцы народ мудреный, не хуже агличан. Так как же ему грамоты не знать? Он, я думаю, на всяких языках знал. Только ради по-калмыцки да по-татарски не знал. Как же ему расейской-то грамоты не знать? Чудно толкуешь. Есть когда бы сызмальства не днал, то, жимши в Расеи, научился бы. Толковать ли!
— Да ведь во всех бумагах, во всех книгах значится, что он не знал ни ада в глаза, — заметил я.
— Что ж, что в бумагах, в книгах значится? — возразил старик. — "Бумаги, книги кто писал? Господа писали! Поди и верь им. А ты слушай, коли хочешь знать всю правду-истину, ты слушай, что старики говорили, — продолжал рассказчик. — Старики говорили вот что: бывало, соберутся в каком доме по тайности часы ли, всенощную ли отслужить, — он так отчитывает «псалтыри», «апостолы», любо-дорого слушать, вчеред де иному канонику или уставщику прочитать. Вот что говорили старики, а господа, не в обиду будь сказано, болтают. . В чем другом не спорю, — може, господа и не лгут, — продолжал Иван Михайлович, — а уж насчет его, якобы он был Пугач, то-ись самозванец, якобы и грамоты не знал, якобы и в одежку нужду имел, — насчет этого болтают! Примерно, насчет одеянья. Ну, кто в здравом уме поверит этакому несообразному делу, якобы он в ту пору, как объявился народу и покорил под свою державу Яиц кий город й все форпосты вверх по Илецкого города, в ту пору якобы он не имел на себе хорошего, приличного его званию одеянья? А? — нападал на меня Иван Михайлович. — Ведь ты же говорил моему родителю, когда есаулом у нас был, — я помню, родитель мой долго-долго после того смеялся над такой несуразностью, — ты же говорил, якобы он ходил оборванцем в ту пору, как объявился народу под своим званием, и разжился якобы, хорошей одеждой в Илецком городке после атамана тамошнего, Портнова? А? Не правда, что ли? Ведь об этом в книгах написано? А? — вопрошал меня Иван Михайлович.
— Да! — сказал я и утвердительно кивнул головой.
— И ты веришь? — спросил старик.
— Как не верить? — отвечал я. — Дело статочное.
— Не верь, батенька! — сказал старик. — Совсем дело нестаточное, дело несуразное. Болтают, болтают! А ты верь старикам: они не солгут. Родитель мой, — продолжал рассказчик, — родитель мой сам лично удостоился видеть его близ Бударина, или Кожехарова, в. ту
18
О Разине и Пугачеве
самую пору, как он только что прибыл с Узе-«ей и объявился народу, еще и к нашему-то юроду не подступал, а об Илецком' городке и слухом не слыхать было. Вот, видишь ли, в какую пору родитель мой видел его. И на нем, батенька, в ту пору одеянье было нарядное, пышное, — просто с брызгу! Парчевый кафтан, кармазинный зипун, полосатые кана-ватные шаровары запущены в сапоги, а сапоги были козловые с желтой оторочкой, — родитель все заприметил, — шапка на нем была кунья с бархатным малиновым верхом и с золотой кистью, а кафтан с зипуном обшиты широким, в ладонь, позументом. Лошадь под ним была белая, словно лебедь; седло киргизское, с широкой круглой лукой,
Немного погодя, он продолжал:
— Пущай, родитель мой и не видал бы его, а я в жисть не поверю, чтоб у него хорошей одежды не было. Спервоначала, как по тайности жил, нешто, он и в армянчике ходил, чтобы не признал кто его, дело видимое. А в ту пору, как объявился настоящим своим званием, в ту пору, батенька, хоша бы у него и не было своею хорошею одеянья, в ту пору Толкачевы иль-бо другие кто из наших казаков могли бы, чай, обрядить его как следует; ведь, к примеру, бабьих-то сарафанов да фуфаек не занимать стать было; а из одного сарафана парче-вото или азарбатного — в старину все парчи да азарбаты в ходу были — из одного бабьего сарафана два-три мужских кафтана сшить можно. Как теперича, так и в старину во всяком мало-мальски справном доме, где есть молодые бабы и девки, — во всяком доме отыщется шелковья настолько, чтобы обрядить одного человека, об этом и толковать нечего, — Заключил старик.
— Ехали тогда наши казаки в город с рыбой, — продолжал немного потодя Иван Михайлович, — ехали, и в полдни при Бударином ерике остановились кормить. Только что выпрягли лошадей и навели котлы, как увидели: со степи едут на рысях вершники, человек пятнадцать-двадцать, и все с харунками, а у иных харунки по две, по три в руках; харунки все намотаны на древках, одна только развевалась. Казаки наши дивуются, что бы такое это значило. Вдруг во весь мах подлетел к ним один вершник и закричал:
— Царь едет! Царь едет! На дорогу выходите!
Тут только наши догадались, в чем дело. Вышли все на дорогу и пали на колени. А вершники подскакали к дороге и стали ко фрунт и все харунки распустили. А харунки были и алые, и голубые, и желтые — всякого цвета, с крестами, с кистями, расшиты и шелком, и канителью, — любо смотреть было! А он тихо, важно выехал на дорогу, подъехал к обозникам, — тут и родитель мой был, — поздоровался с ними, назвал их детушками и велел встать.
Все встали. А он, не слезая с коня, протянул руку, и все один за другим подходили, прикладывались к его ручке. Почесть со всяким он разговаривал, спрашивал: как кого зовут, откуда, куда и зачем едут? И все ему отвечали с почтением, как подобает; говорили, что едут в город, везут рыбу на продажу, чтобы запастись мукой и всякими нужностями, чтобы оружие исправить, свинцом-порохом запастись.
— Дело хорошее, — говорит он. — Поезжайте с богом! Да не торопитесь, говорит, обратно ехать, може вы мне пригодитесь в городе, може — чего боже сохрани! — може доведется мне добывать город ваш вооруженной рукой. Там, говорит, знаю, недруги мои сидят.
— Это, — пояснил рассказчик, — намекал он на солдатских командиров. Вот тут-то, — продолжал Иван Михайлович, — родитель мой и насмотрелся на него досыта, с ног до головы оглядел, заприметил, в каком одеянье он был: одеянье на нем, батенька, было нарядное, первый сорт, с брызгу, а вы толкуете — оборванцем ходил. Пустяки!
— Ладно, ладно, Иван Михайлович, — сказал я, — быть по-твоему. А объясни-ка вот что: в песне говорится:
Он ко Гурьеву подходил,
Ничего он не учинил.
— А по бумагам, по книгам, — продолжал я, — не значится, чтобы он подходил к Гурьеву, Растолкуй-ка?
— Что правда, то правда, — сказал старик. — Он точно, что к Гурьеву не ходил своей особой, а посылал туда Максимыча Сереберцова. Этот был из наших же «азанов, состоял при нем в графах. Сам Петр Федорович пошел от нашего города вверх к ОленбурХу, а Серебер-цову препоручил итти на низ к Гуриеву, — приводить, значит, народ к присяге. И Сере-берцов пошел, сначала шел он Бухарской стороной, чтобы не столкнуться с теми, кто держал руку царицы, — ведь и из наших были такие, что не веровали в него, а вое, знамо, Мар-темьян Михайлович смущал. В Мергеневе перешел на Самарскую сторону и прошел всю линию вплоть до Гурьева. С форпостов казаков забирал. В Калмыковой попа повесил и еще кой-кого, кто Петра Федоровича не признавал, Гурьев осаждал и приступом взял, роту солдат, что в Гурьеве стояла, всю перебил, а казачьего старшину, что в Гурьеве атаманом над казаками был, в пример и страх другим, плетьми отшлепал и повесил: вишь ли, и он не веровал в Петра Федоровича. В отряде Сереберцова был с нашего Красноярского форпоста казак Степан Ефремов. Этот гораздо старше был родителя моего, я уж в ребячестве помнил его древним стариком. Много он денег вывез с собой из этого похода, все золотом, — в Гурьеве добыл. А Железнов, Тимофей Митрич, дедушка иль-бо прадедушка Железновым, что в Гребенщикове живут, этот был хорунжим в отряде Сереберцова, а после состоял в каких-то больших чинах при самом Петре Федоровиче. Я а его помню, Тимофея-то Митрича. Вот от него-то я и слышал про поход Сереберцова к Гурьеву^ как они там резолюцию делали непокорливым: