Песочные часы
Шрифт:
Густав Ланге был, пожалуй, самым молчаливым среди наших гостей, но к нему прислушивались, зная, что старый мастер слов на ветер не бросает. Да и слова его относились к вещам конкретным. «Качество крови» его не занимало, стратегом он себя не мнил. Я никогда не слышал, чтобы он занимался любимым делом наших завсегдатаев: прогнозом хода войны.
Сейчас за столиком, где сидел Ланге, говорили о выставленном на площади в агитационных целях русском танке.
— Конечно, сюда натаскали все битое-перебитое. Но спрашивается: не в таком же ли виде и наше
Мастер, не отвечая, пожал плечами. Затем уронил негромко:
— Да нет, это интересно все же. Сварка у них, у русских хороша. Высокий класс.
Мотаясь с подносами, я не переставал думать о Зауфере. Медальон Генриха Деша я побоялся оставить в кармане пиджака за перегородкой и все время ощущал его через накрахмаленное полотно куртки, словно он был не из эрзац-кожи, а из раскаленного железа. И каждый раз, как хлопала входная дверь — негромкий приглушенный звук, который я всегда слышал, — у меня начинало так биться сердце, что я боялся чего-нибудь натворить! И в первый раз за все мое официантское существование чувствовал себя как слон в посудной лавке.
Всегда в бирхалле случался такой момент, наступала как бы пауза, когда никому ничего уже не надо было подавать, все были заняты своим пивом, своим кофе, своими разговорами… И я, усвоив профессиональное обыкновение кельнеров и парикмахеров не присаживаться в перерывах, а только стоя расслабляться, — задержался у стойки. Я ожидал, что Луи-Филипп даст мне какое-нибудь поручение, как обычно: что-то откупорить, что-то принести: он любил, чтобы я все время был в деле.
Но он даже не обратил на меня внимания, прислушиваясь к разговору клиентов, который перебросился от разбитого русского танка на события в Люстгартене. В свое время о них судили и рядили на все лады. Речь шла о выставке, устроенной для пропаганды, под названием «Русский рай». Она, по мысли устроителей, должна была показать «варварство и дикость» русского народа, отсталость промышленности, примитивность быта и все в таком духе. Был там «макет Минска», который изображал ряд изб, крытых соломой. А Красная Армия была представлена зверского вида «Иванами», вооруженными секирами и топорами.
На второй же день выставки на ней вспыхнул большой пожар. И так как министерство пропаганды широко разрекламировало ее, то «акция саботажа» получила огромный резонанс. В течение многих месяцев только и говорили о «русских агентах в сердце рейха», о «большевистских парашютистах», появилась тень известной «руки Москвы»… Однако то, что в связи с поджогом арестовали сотни немцев из самых разных слоев населения — рабочих, интеллигенции, даже из вермахта, говорило о другом — о том, что «акция» была совершена силами внутреннего сопротивления режиму…
— Как сожгли ту выставку, так больше уж таких не устраивают, — заметил кто-то.
— После Сталинграда устраивай не устраивай, людям не до того… — ответили ему.
Ланге оторвался от пива и сказал:
— Не пройдет такое дело сейчас. За эти полгода
Понизив голос, кто-то за столиком высказывал догадки, кто мог организовать поджог на выставке…
— А может, это — как в рейхстаге? Какой-нибудь Ван дер Люббе? — предположил кто-то.
— Нет, тут не одним полоумным, а многими умниками сработано.
— В рейхстаге тоже не один полоумный орудовал, — сказал кто-то, после чего все сразу замолчали.
Кто-то позвал меня, и, когда я кинулся выполнять заказ, я увидел на больших круглых часах, висевших над стойкой, что уже половина десятого.
Это меня так взволновало, что я никак не мог разобраться с талонами, которыми расплачивался солдат-отпускник.
Луи-Филипп немедленно срисовал мою заминку:
— Что с тобой, Вальтер? Почему ты так рассеян? Что-нибудь случилось?
— Нет, господин Кранихер. Немного устал.
Он посмотрел на меня внимательно. Конечно, Луи-Филипп относился ко мне хорошо. Я не помню, чтобы он когда-нибудь прикрикнул на меня, был груб… Нет, этого не было. Но как мало похож был он в общении со мной на того человека, который сказал: «Спи, дитя человеческое!» А ведь это был всего-навсего пьяный Макс…
Что он ему? И не Филиппу, а мне, которого он в первый раз увидел, открылся Макс. Он боялся Филиппа. Значит, он знал, что Филипп осудит его. Макс не хотел в его глазах быть убийцей.
Я вспомнил, что Макс не ответил на мое письмо, написанное после посещения Кепеника. Не мог, да и не хотел я сообщать ему то, что узнал, и написал, что семья Малыша уехала неизвестно куда. Макс не ответил. Он и Филиппу не писал. Впрочем, и раньше бывали такие «мертвые периоды», когда вообще не поступало ни весточки с фронтов, а потом вдруг приходили письма изрядной давности.
И это объясняли тем, что военная цензура задерживала поток писем во время подготовки наступления, чтобы исключить нарушение ее секретности…
Я отвлекся от разговора, в котором теперь принимал участие и Филипп.
Он уже не казался мне чем-то огорченным, как будто в этом мимолетном разговоре было для него нечто значительное.
И я решился спросить его:
— Господин Кранихер, вы не знаете: доктор Зауфер будет у нас сегодня?
Он не глядел на меня, доставая что-то из-под стойки, и оттуда спокойно ответил:
— Нет. Он уехал.
Филипп поставил на стойку нераспечатанную бутылку кюммеля и, так же не глядя на меня, добавил:
— Ты беспокоишься насчет чемодана? Я припрятал его. Поскольку господин Зауфер вернется не скоро… Да, чуть не забыл! Он просил передать тебе… И спасибо за услугу.
Он протянул мне монету и тут взглянул на меня… Я держался всеми силами, взял монету, положил ее в карман… При этом я коснулся медальона и мельком подумал: «Какое счастье, что я оставил его у себя. И теперь никто не узнает, что господин Зауфер вовсе не…»
Но эту мысль тотчас отодвинула другая: «Но и он никогда не узнает, что я вовсе не…»