Песок под ногами
Шрифт:
— Не сердитесь на него, — всё-таки сказала я. — Кто может знать, что в нём произошло? Крепкий чай мог спутать картину.
Меня знобило, как знобило лишь один раз, в войну.
Я тогда не выдержала. Ночью в детдоме меня сорвало с кровати и поднесло к завешенному чёрным окну.
Не дышать, не думать, не видеть — вот что значит смерть. А если я живу, что вижу? Теплушку, которая везла нас из Москвы в эвакуацию, разбомбило. Самолёты улетели. Сверху слепило солнце, щедро освещало свёрнутые набок вагоны и мертвецов. В крови, в разорванных кровавых одеждах лежали дети,
Не думать, не видеть, не держать за руку мать — вот что значит смерть. Я жива? Я умерла? Кругом одна смерть. Меня знобило. Я рванула с окна детдома тяжёлую ткань, она накрыла меня. Дрожа, пыталась выбраться из-под неё. Пахло пылью. Задыхаясь, наконец, вылезла и прильнула лбом к стеклу: стояли спокойные стволы на белом полотне земли, как на могилах. Снег и тёмные палки деревьев.
Я тогда закричала и, обхватив за шею подбежавшую ко мне ночную нянечку, пахнущую почему-то горчицей, просила: «Сделай, чтобы не умирать. Верни маму. Пусти к брату».
До сих пор благодарна той нянечке, ни лица, ни слов которой я не запомнила. Покой с запахом горчицы пришёл в мой сон, когда она легла рядом со мной на узкую кровать и своими шершавыми руками стала гладить моё лицо и остриженную наголо голову.
Вернулся Геннадий. Он сложил руки на груди и демонстративно зевал, широко раскрывая белозубый рот. Глеб презрительно улыбался. Даже Ирина отворачивалась от меня.
Они не знают, что значит, когда столкнёшься со смертью.
— Косте показалось, что он умирает, это было в нём! — сказала я. — Это надо пережить. Врач могла ошибиться.
Они стояли неподвижно, но, казалось, наступали на меня. Я шагнула к Глебу — почему-то важно было именно с ним вернуть взаимопонимание! — и, как когда-то нянечка, обеими руками провела по его волосам и лицу, стирая безжалостность.
— Не надо так, пожалуйста, — забормотала волнуясь, не умея выразить то, что переполняло меня.
Глеб отступил, покраснел.
Геннадий уже не зевал. Склонив красивую голову, он смотрел на меня взглядом усталого киноактёра.
Всё ещё раскидывал костёр Олег. Фёдор сидел на земле, обхватив руками колени. Кажется, спал. Искры от костра падали на его куртку и гасли.
Как бы через силу улыбнулась мне Ирина.
— Давайте спать?! Ирина! Федя! — звала я их.
Фёдор поднял спящее лицо и снова уронил в колени. В последний раз взметнулся огонь, сразу сбежал в золу.
— А вы? — резко спросила Даша.
— Измерю Косте температуру.
Хотела что-то сказать Даша, но Глеб её перебил:
— Мы разбили градусник. — Он крикнул ехидно, и я поняла, что не спасла его.
Небо — серое: рассеялась тьма, но ещё не пришёл свет солнца.
— У нас был ещё один, — сказала я. Пыталась увидеть доброе лицо Ирины, но Ирина отворачивалась от меня.
— И его разбили, — буркнула Даша. Она не казалась мне больше золотоволосой.
Ребята пошли, наконец, спать. Последней уходила Ирина. Я видела то длинный хвост её волос, то угол глаза. И в затылке её, и в легкой походке я читала сочувствие мне и желание, чтобы я это сочувствие заметила. Почему же тогда она отворачивается от меня?
Мы ели на застеклённой террасе, за общим столом. Этот стол был как раз для нас — не узкие доски, а длинные половицы, широкие, хорошо подогнанные из конца в конец террасы. Каждый раз, когда мы собирались вместе и начинался приглушённый гомон с обсуждением каш, кофе, книг, близких и далёких событий, я испытывала странное чувство величия: вот я, мать, собрала таких разных, объединённых этим светлым столом детей, и все мы — лицом друг к другу, и видно каждое движение каждого, и каждый из нас уже знает вкусы и привычки другого. Олег любит кашу, особенно когда по краям и на дне остаются розовые пенки от молока. Большой ложкой он отдирает их, чуть не по пояс залезая в котёл. Фёдор любит сыр, а Ирина у меня сластёна. Но сегодня во мне жило вчерашнее, ночное, и я не знала, кто я в этой ситуации, чего хочу от себя и от них.
Сегодня мы припозднились с завтраком. Нужно быстро поесть и идти работать. На террасе жарко, жужжа, летают мухи.
Что изменилось за эту ночь?
Геннадий аккуратно разрезает каждый кусок хлеба с джемом на кусочки, ест медленно — подолгу жуёт.
Костя жадно заглотнул кашу, залпом выпил молоко. Ирина, дежурная, тут же подложила ему кусок колбасы.
— А каши ещё дать? — спросила тоненько.
Костя, не жуя, глотает колбасу, тянется за хлебом. Хлеб намазан маслом и джемом.
Вдруг раздаётся хохот.
От неожиданности я вскочила и увидела слепую от смеха Дашу — она смотрела, как Костя ест.
— Ешь-ешь, поправляйся, — с готовностью подхватил Глеб. Губы его съехали узкой розовой полоской вбок.
Ребята уже открыто посмеивались. Геннадий хохотал, сквозь ресницы острым взглядом разглядывая Костю.
Только Костя, казалось, ничего не замечал.
Я пошла на кухню.
«Не подавись, голубчик», «Быстрее, не успеешь», — били меня по спине ехидные голоса.
Кухня у нас во дворе, отдельный дом. Кипел бульон на печке, в тазу лежала очищенная картошка и нарезанный щавель. Пахло жареным луком. На кухне делать было нечего.
Вышла и сразу попала на пепелище вчерашнего костра.
В восьмом классе помог Брест. А сейчас что делать? Куда кинуться за помощью? Зачем я стала учителем? Зачем с ними столько лет? Зачем привезла их в эту дурацкую Торопу?
В вышине кричали пронзительно птицы: «Зачем? Зачем?» — резче, чем люди на террасе, они мешали собраться с мыслями. Меня тряс гнев — неуправляемый, неосознанный. Вот и пусть! Хватит сдерживаться! Я кинулась назад — на пропахшую солнцем и молоком террасу. Остановилась на пороге. В течение тринадцати лет, выпуская из школы сотни учеников, я билась вот с этой неестественной краснотой на лицах, обозначающей жестокость, вот с этой пьяной сытостью, на грани с равнодушием. Не разрешая себе их пожалеть, сказала тихо: