Петербург
Шрифт:
– "Отвернуться бы, да идти себе прочь! А ну его, незнакомца - вот тоже, право!"
Но едва он подумал так, как (заметил он) из-под блещущей треуголки и из мимо бегущих плечей любопытный картузик выясняться стал снова; рискуя попасть под извозчика, перебежал мостовую он; он смешно протягивал зонтик, вырываемый ветром. Ну, как отвернуться тут? Как идти себе прочь?
– "Что это он", - подумал Николай Аполлонович и неожиданно для себя удивился:
– "А, так вот он какой из себя?"
Незнакомец вблизи несомненно проигрывал; издали
– "Э!.. Да помилуйте: у него идиотический вид? Ай, картузик? Вот так картузик? Бежит себе на журавлиных ногах; пальтецо трепыхается, зонтик прорванный; и одна калоша не по ноге..."
– "Фью!" - нечленораздельно тут выразился бы себя уважающий гражданин и пошел бы себе, поджав обиженно губы с независимым видом: уважающий себя гражданин непременно бы почувствовал нечто - что-то вроде такого:
– "Ну и пусть!.. Я, себе, иду... Я, себе, никого не стесняю... Я могу при случае дать дорогу. Но чтобы я?.. Ни-ни-ни: у меня дорога своя..."
Уважающим себя гражданином Николай Аполлонович, признаться, нисколько не чувствовал (уж какое тут уважение!); но, вероятно, таким себя чувствовал незнакомец, вопреки пальтишке, зонтишке и с ноги спадавшей калоше.
Будто он говорил:
– "А ну вот же: я, себе, посторонний прохожий, но прохожий, себя уважающий... И я, себе, никого не пущу на дорогу... Никому дороги не дам..."
Николай Аполлонович тут почувствовал неприязнь; и уже собравшись посторониться, переменил свою тактику: не стал сторониться; так едва они не столкнулись носами; Николай Аполлонович - изумленный; незнакомец - без всякого изумления; удивительно: закоченелая, большая рука (с гусиною кожею) поднялась к картузу; деревянная же и хриплая дробь решительно отчеканила:
– "Ни-ко-лай А-пол-ло-но-вич!!.."
Тут только Николай Аполлонович заприметил, что стремительно налетевший субъект (может быть, из мещан) перевязал себе горло; вероятно, на горле был чирий (чирий же, как известно, стесняя свободу движений, появляется неудобнейшим образом на кадыке, на позвоночнике (меж лопаток) появляется... в неописуемом месте!..)
Но более подробное размышление о свойствах злокозненных чирьев было прервано:
– "Вы, кажется, не узнаете меня?"
(Ай, ай, ай!)...
– "С кем имею честь", - начал было Николай Аполлонович, поджимая обиженно губы, но, приглядевшись к незнакомцу внимательней, вдруг откинулся, скинул шляпу и воскликнул с перекривленным лицом:
– "Нет... вы ли это?.. Да какими же способами?.."
Он хотел, вероятно, воскликнуть: "какими судьбами"...
Естественно: в случайном прохожем, имеющем вид попрошайки, Сергея Сергеича все же узнать было трудно, потому что, во-первых, Лихутин облекся в партикулярное платье, и оно сидело на нем, как на корове седло; во-вторых: Сергей Сергеич Лихутин был - ай, ай, ай!
– выбрит: вот в чем была сила! Вместо вьющейся, белокурой бородки торчала какая-то прыщавая, несуразная пустота; и - куда девалися усики?
Отсутствие собственной лихутинской бороды и собственных лихутинских усиков придало подпоручику потрясающий вид идиота:
– "Нет... Или глаза мои изменяют мне, но... мне, Сергей Сергеевич, кажется, что... вы..."
– "Совершенно верно: я в штатском..."
– "Я не то, Сергей Сергеич... Не это... Я не тем изумлен... Изумительно все же..."
– "Что изумительно?"
– "Вы как-то преобразились весь, Сергей Сергеич... Вы меня, пожалуйста, извините..."
– "Это все пустяки-с..."
– "О, конечно, конечно... Я так себе... Я хотел сказать, что вы выбрились..."
– "Э, да что там", - обиделся тут Лихутин, - "э, да что там "побрились": отчего же и нет? Ну, побрился... Я не спал эту ночь... Отчего же мне не побриться?.."
В голосе подпоручика Николая Аполлоновича поразила просто какая-то злость, какая-то подавляющая такая чреватость, и столь не идущая к бритости.
– "Ну, и выбрился..."
– "Конечно, конечно..."
– "Ну, и пусть!" - не угомонялся Лихутин.
– "Я службу бросаю..."
– "Как бросаете?.. Почему бросаете?.."
– "По причинам приватным, касающимся лично меня... Вас, Николай Аполлонович, эти мелочи не касаются... Не касаются вас приватные наши дела".
Подпоручик Лихутин тут стал придвигаться.
– "Впрочем, есть дели, которые..."
Николай Аполлонович, спиною толкая прохожих, стал явственно пятиться:
– "Есть дела, Сергей Сергеич?"
– "Дела, которые, сударь..."
Явственно зловещую ноту уловил Николай Аполлонович в хриплом голосе подпоручика; и ему показалось, что отчетливо тот собирается для чего-то такого изловить его руки.
– "Вы простудились?" - переменил он порывисто разговор и соскочил с тротуара; в пояснении своего замечания прикоснулся он к собственной шее, разумея шейную перевязку Лихутина, какую-нибудь такую горловую простуду ну, жабу там, или - грипп.
Но Сергей Сергеевич покраснел, стремительно соскочил с тротуара, продолжая свое наступление для того, чтоб... чтоб... чтоб... Некоторые из прохожих остановились, смотрели:
– "Ни-ко-лай Аполло-нович!.."
– "Право же, не для того я за вами бежал, чтобы мы говорили тут о какой-то, черт возьми, шее..."
Остановился третий, пятый, десятый, вероятно подумавши, что изловлен воришка.
– "К делу это все не относится..."
Внимание Аблеухова изострилось; про себя он шептал:
– "Так-так-так?.. Что же к делу относится?" И избегая Лихутина, он опять очутился на сыром тротуаре.
– "В чем же дело?"
Где была память?
Дело с поручиком предстояло нешуточное. Да - домино же! черт возьми, домино! О домино Николай Аполлонович основательно позабыл; он теперь только вспомнил: